Выбрать главу

И опять слева от нас мокли под дождем бессонные товарищи, а справа, под обрывом — уже другим — шумело море и вопила в мглистой тьме сирена маяка…

На третий день пришли разгром и неволя.

Кровь на стене

Сперва было нас несколько сот. Мы — морская пехота, просто пехота и прочее воинство. Все, что уцелело, что могло идти. Гнали нас по знакомой дороге. Польские дети давали нам яблоки, хлеб, польские матери плакали. Следующие сутки, уже на вражеской земле, нас везли в переполненном товарняке, без пищи и воды, под замком. Пять суток морили за проволокой шталага, где нас собралось уже несколько тысяч. Переписали, разбили на группы, дали каждой группе конвой, вахмана или двух, и — марш на работу.

С этого дня стало нас двадцать. Из разных полков. Кадровики и пожилая «резерва».

Нас привезли в имение, где над вековыми липами дымила труба пивоваренного завода и тошнотным духом браги было насыщено все вокруг — от жестких, как пересохшее мочало, усов зубатого винокура до серых стогов прошлогодней соломы далеко за гумнами.

Пути от полустанка до имения — не больше километра, а конвоировать нашу арбайтскоманду[2] вышло их, швабов, человек пятнадцать. Охотничьи ружья. Мушкеты какие-то, должно быть, еще времен Фридриха Великого. Нагайка со свинцовым шариком на конце (ею вооружился как раз этот самый винокур). И автомат. Сынок эконома, наголо остриженный щенок в форме гитлерюгенда, держал его на боевом взводе, палец на спуске.

Встречали нас, видно, все, кто уже или еще мог ходить. И все пялили на нас глаза, улюлюкали, словно мы самые настоящие разбойники…

Мы думали, чудаки, что здесь нас наконец хоть немного покормят («Немец сперва даст поесть, а потом спросит работу», — говорили когда-то пленные первой мировой войны). А нам дали большие металлические корзины, трехзубые мотыжки и погнали в поле. Уже не по-праздничному, без шика — только наш вахман и эконом. Картошка начиналась за садом, а кончалась она там, где, как в сказке, небо встречается с землей. Заводу картошка нужна, а уже октябрь идет — запаздываем. Так говорил эконом вахману.

И вот потянулись мрачные дни. Без счета нескончаемых борозд опо́лзали мы сырыми коленями, без числа корзин картошки выгребли из земли. А сколько же бессильной ненависти, горькой обиды претерпели, истерзанные голодом, холодом, издевкой, тоской!..

Об одном память легка и светла — о дружбе.

Недавний наш ротный кухарь Збых — теперь уже не в белом колпаке и не с такой красной «обливной» ряшкой — самоотверженно обжигал руки горячей картошкой, выкладывая ее из котла на длинный стол, и не бывало случая, чтоб кто-нибудь из нас получил пять картофелин, если на другого приходилось четыре с половиной. Так было по вечерам. Утром суточный хлебный паек, по двести граммов, он делил с той же аптекарской точностью. Так же было с обеденной бурдой, которую мы ели без хлеба всегда в поле. Вечерами на нарах холодного сарая, при слабенькой лампочке (и на электричестве экономили) мы резались в карты — самодельные, конечно, — бурно, но безобидно, чаще всего по пустякам, спорили, смеялись, пели, а потом каждый в особицу видел сны про волю и хлеб. Казик Халупка что ни ночь кричал и плакал во сне, все повторяя «мама» и «Зося»… Крик этот часто будил кого-нибудь из товарищей, тот иногда даже включал свет и, съежившись, долго сидел на соломе. За дощатой переборкой, отделявшей нас от конюшни, мерно жевали и фыркали лошади, побрякивая уздечками. По черепице монотонно поклевывал бесконечный осенний дождь. А в углу над вонючей парашей вражеской издевкой тускло поблескивало большое, рябое от проталин зеркало. Просыпался еще один, другой, перебрасывались словом, тушили свет и опять затихали. На рассвете гремел замок, и раздавался осточертевший вахманский голос…

Копая картошку, мы тщательно держали ряд, никто не высовывался и на полноса вперед, как ни старались нас подзадорить брехливые, наивные батрачки, как ни орали эконом или вахман вечное «польнишес швайн».

Позднее, однако, среди нас объявился гад: пожилой пехотинец, унылый Флис, «резерва», из тех познанцев, что говорят немного по-немецки. Он стал вырываться вперед в работе, все нахальнее и нахальнее огрызаясь на наши одергивания; пошли у него какие-то шепотки да хахоньки с вахманом, и даже со своими он уже сбивался не только на язык, но и на мысли наших хозяев. Те его, известно, скоро заметили и начали ставить нам в пример, как образец благодарности и трудолюбия, как доказательство, что мы — недотепы и даже саботажники.

И вот как-то днем эконом забрал Флиса с поля и повел в недалекую деревушку. Вечером Флис вернулся в наш сарай один, без вахмана, прямо-таки мурлыча и сияя от счастья. Он будет работать у тестя самого герра эконома! Он будет ходить туда один и возвращаться, как сегодня, тоже один!.. Он нажрался по самую затычку, этот рабочий гитлеровский бугай, да еще с собой принес бутерброд и долго, давясь, чавкал, лежа на спине…