Выбрать главу

Теперь лишь этот упрямый бедолага хутор доживает свой век в лощине меж холмов, которым, на хозяйский глаз, лучше бы снова, как прежде, зарасти сосняком. Все остальные хуторяне помаленьку вернулись в свой родной городок, откуда когда-то из тесноты улиц и переулков их выдворили комасаторы[7] буржуазной Польши.

Во время войны в городке были немецкий зондерфюрер и белорусский бургомистр, приезжие жандармы и местные полицаи. Опорный пункт фашизма, своеобразный маленький гарнизон. Под конец оккупации, как это делалось в таких гарнизонах, всем здоровым мужчинам, не спрашивая согласия, гитлеровцы роздали оружие, назвав их «самообороной». Из отборных извергов-полицаев был организован карательный эскадрон. На вышках, торчавших над проволочной оградой и бункерами гарнизона, стояли часовые с пулеметами.

Ближние хутора находились, таким образом, всегда на глазах у власти, почти в орбите прицельного огня.

По-разному мы, партизаны, «любили» эти хутора…

На одном из них трех наших хлопцев, оставшихся у знакомого передневать, кто-то выдал. Они отстреливались и сгорели вместе с гумном. А хуторянина с семьей почему-то не расстреляли, а только вывезли в Германию, откуда он, кстати, и не вернулся…

На другом хуторе меня с товарищем накормила однажды ночью тихая, изможденная трудом женщина. Сама мать (в хате были еще муж, взрослая дочь и сын-подросток), она, понятное дело, и за своих боялась, и нас жалела самой обыденной и самой святой жалостью, какой немало мы видели от наших людей.

На третьем хуторе, чуть ли не самом близком к гарнизону, у нас был связной. Этакий малоприметной наружности дядька Журавель. Глаза и уши дядьки Журавля служили нам что-то с полгода, а потом он раз не явился на условное место, второй раз, третий… И мы поехали проверить.

Ночь выбрали для этого подходящую, когда, как говорится, добрый хозяин и собаку на двор не выгонит. Метель начала поскребывать да посвистывать с вечера.

С лошадьми, которых мы поставили в затишке за гумном, остался Ермаков. Туда Журавель послал сына подкинуть «бедной скотинке» сена. Самого дядьку Коля Щерба задержал для разговора в сенцах. А я зашел в хату.

Я был все-таки простужен, в чем окончательно убедился в пути. Тяжелая голова гудела, то в жар кидало, то в холод. Сегодня мне, дураку, не ехать надо было, а выпить чего-нибудь да пропотеть под кожухом…

Окна снаружи для тепла завешаны соломенными матами. В хате душно. Хозяйка — мы знали это из давних жалоб Журавля — была хворая; она лежала на печи и только время от времени шуршала чем-то за трубой, то ли из-за хвори своей, то ли от беспокойства. Тусклая, словно тоже испуганная, лампа примостилась на столике у широкой никелированной кровати. На кровати, прижавшись к стене, лежала чернявая молодичка, до самого рта натянув красное ватное одеяло. Отсюда, со второй подушки, встал недавно по нежданной тревоге хозяйский сын.

Две мысли промелькнули у меня в голове, когда я первый раз глянул на эту кровать. Одна — молодая, ревнивая — о тех, что здесь впотьмах обнимаются себе да шепчутся в тепле, когда на свете стужа и война; вторая мысль, неприятная, — о кровати: видно, этот никель двухспальный, такой шикарный в убогой тесноте, из приданого; видно, папаша невестки — мы знали уже, что она из городка, — приобрел это после ликвидации гетто…

Я глядел на молодичку, даже любовался ею, хоть и сквозь гриппозную одурь что видя, а что и воображая, и уже ненавидел ее совершенно нелепый, хотя, в конце концов, и понятный мне страх.

Она не просто была высоко, по самый рот, укрыта одеялом, но и придерживала его за край по обе стороны пухлых кукольных щек обеими руками. Руки («оголенные, точеные, теплые», — подумал я) были скрыты, а наверху лишь стиснутые пальчики, дважды по четыре, с каким-то детским и обидным отчаянием придерживали единственную защиту — принесенное в приданое одеяло.

— Что ж вы такая бледная? Почему?

Она наконец собралась с духом, проглотила слюну и тихо, еще не плача, спросила:

— А куда повели моего мужа?

Сюда, при таком близком соседстве хутора с гарнизоном, наш брат заглядывал очень редко. Я был, пожалуй, первый партизан, представший воочию перед этой девчонкой, которая пришла в хату, как мы сегодня узнали, три недели назад. Там, где она жила раньше, гитлеровцы для многих мещан, которых, как и всю Западную Белоруссию, двадцатый век приучил к частым сменам власти, были просто немцами, новыми панами, страшными для «восточников», для «жидков» и для тех, кто не слушался. А они теперь, после расправы с коммунистами и советским активом, жили далеко, по деревням, либо бежали в леса. Для этой, должно быть, веселой болтушки и попрыгуньи полицаи были не изменниками родины и ничтожными прислужниками врага, не убийцами и поджигателями, а прежде всего парнями, кавалерами, что увивались в клубе и за ней.