Раечка учится с Тонкой в одном классе. Отца своего она не помнит и никогда о нем не говорит. Только раз сказала: «Я как буду паспорт получать, на мамкину фамилию перепишусь».
«Я тоже, – думает Тонка. – Нужна мне его фамилия, раз он такой… такой…»
Ей становится жаль себя, губы кривятся. Тонка громко всхлипывает. Анна не слышит. Она уже спит и глубоко, ровно дышит во сне. Сон ее крепок и безмятежен – сон человека, свершившего доброе дело.
Тогда Тонка тихонько сбрасывает одеяло и крадется к ящику с косметикой. Крашеный пол холодный, но Тонка не замечает холода. Только бы половицы не скрипнули. Только бы ящик не громыхнул. Проходит минута, и письмо у Тонки в руках. Тонка становится на колени возле печки, дверца открыта, и печь еще дышит в лицо неостывшим жаром. В неярком свете красного жара Тонка читает письмо:
«Здравствуй, Петя!
Шестнадцать лет прошло с тех пор, и, возможно, ты не помнишь уже девочку с косичками, Лену, „сестренку“, как называли меня в вашей восьмой палате. Кажется, первый так назвал меня ты. Конечно, много времени прошло с тех пор, и много событий произошло в жизни каждого из нас и в жизни страны. Но мне никогда не забыть тех лет, наш госпиталь с полевым номером пятнадцать – ноль шесть, раненых, или ран-больных, как называли вас в анкетах и как вы, раненые, сами иногда величали себя. Мне не нравилось это название: за вас, раненных в бою, я готова была отдать жизнь, к больным же в ту пору была равнодушна.
У меня хранится твоя фотография тех лет, с надписью: „Сестренке Лене на добрую память от ран-больного Отечественной войны Петра Скворушкина“. На этой карточке ты очень молодой, в пилотке набекрень, с надутыми, как у ребенка, губами. Глядя на нее, трудно представить, что тебе уже, наверно, под сорок, да и мне тридцать.
Живу я сейчас на Крайнем Севере, – может, слышал, бухта Тикси, – куда получила направление после окончания института. Я замужем, у меня сын. Работаю врачом. Да, Петя, видимо, госпиталь сыграл решающую роль в выборе профессии. Я никогда не забуду, как мучилась, что так мало могу помочь. Завидовала медсестрам. Что я, девчонка, могла тогда? Почитать вслух книгу, написать письмо. Толку от меня было мало.
А как, Петя, твоя правая рука? Помню, как ты горевал, что не придется играть на баяне. Помню и твою любимую песню: „Карие очи, милые очи, свитли, як зирка, ясни, як день…“
Сейчас я возвращаюсь с юга, где проводила отпуск. За окном твои места – Курская область. Очень бы хотелось знать, как ты живешь.
Если помнишь меня – ответишь. Если же время стерло меня в твоей памяти, я не обижусь и пойму это по твоему молчанию.
Будь здоров и счастлив.
Вот и все.
Тонка складывает письмо, как было, и прячет на место, в ящик с косметикой. Только теперь она чувствует, как холодно ногам. Тонка забирается под одеяло, чтобы скорей согреться. Она разочарована – письмо как письмо, ничего особенного. И в то же время на душе почему-то стало опять хорошо и спокойно. Угревшись, Тонка высовывает нос из-под одеяла, поудобней укладывается на ночь. Метель все метет за окнами, шелестит снегом по ставням и по крыше, ветер в соснах гудит протяжно и жалостно.
Но, засыпая, Тонка помнит, что ветер дует с юга и, значит, несет с собой тепло, весеннюю распутицу и тот самый последний снег, что сыплет уже по темному следу на дороге, снег, о котором говорят: «внук за дедушкой пришел».
Отец приехал за Тонкой спустя полтора месяца, когда отвоевались метели и дорога зачернела проталинами. Он спешил вернуться назад к весеннему севу и потому сразу же стал торопить Анну и Тонку в дорогу.
Приходили какие-то люди, человек пять, – комиссия. Лазили на чердак, проверяли стены. От Анны Тонка узнала, что их дом купил колхоз под детские ясли.
Тонка собралась быстро. Что ей собираться? Платья свои она сама постирала, погладила и уложила в фанерный чемоданчик. Накануне отъезда взяла в школе табель и попрощалась с учителями и ребятами. Все ей завидовали. Так по крайней мере казалось Тонке. Да и кому же неохота посмотреть новые места.
Колька Удов спросил:
– Насовсем уезжаете?
Тонка ответила радостно, чуть хвастливо:
– Насовсем!
Домой в этот день Тонка вернулась в том особом веселом возбуждении, какое бывает перед дорогой. Возвращаясь из школы, она пела песню за песней и немного охрипла, но и это не портило ей настроения. Неяркое голубое весеннее небо по-вечернему тихо сияло над головой, мокрый снег сиротливо прятался в канавы, ютился в подворотнях, жался к стволам высоких сосен. Подойдя к своему дому, она увидела, что ворота во двор распахнуты и на мокрой земле виден рубчатый след грузовика. Значит, шкаф и диван уже увезли на товарную станцию.
Тонка поднялась на крыльцо, вошла в дом и остановилась, словно споткнувшись о взгляд отца.
Отец стоял посреди непривычно пустой комнаты, твердо расставив ноги в сапогах, спрятав руки в карманы брюк, заправленных в сапоги, и в упор смотрел на Тонку.
Еще не зная своей вины, Тонка замерла под его взглядом. Она словно сейчас впервые увидела своего отца во всех подробностях. Так бывает виден ночной сад за окном в яркой вспышке молнии.
Тонка увидела отца, большого, плотного в плечах, с крупными морщинами на лбу и у рта. Увидела его мягкие, слегка поредевшие волосы, усталые, с красными жилками, глаза. Он был совсем не похож на ту, любимую Тонкину карточку в витрине под стеклом.
– Подойди, – сказал он. И Тонка подошла.
Отец протянул ей смятый клочок бумаги:
– Что это?
Тонка узнала свой ответ, написанный под диктовку Анны. Не тот, что переписали начисто, а первый листок, с кляксами и помарками.
– Я нашел это на полу, за шкафом, – сказал отец. – Что за чепуху ты пишешь и кому, хотел бы я знать…
Отец говорил негромко, но Тонке казалось, что он кричит. Тонка побледнела.
– Что ты на меня кричишь? – спросила она. – Я разве знаю. Мне Анна велела написать, и я написала… Потому что… потому что…
Тонка хотела сказать: «Потому что я не хотела, чтоб ты нас бросил», но хлынувшие слезы помешали ей выговорить эти жалобные слова.
– Погодь реветь, – сказал отец. – Кому ты писала и зачем?
И тогда Тонка подбежала к тумбочке и вытащила из-под коробки с пудрой письмо. Какое ей было дело сейчас до того, что скажет Анна?
Заплаканными глазами следила она за отцом. Письмо казалось совсем маленьким в его больших руках. Отец читал строку за строкой, и лицо его прояснялось и молодело с каждой минутой.
– Бог ты мой! – сказал он как бы себе самому. – Бог ты мой! Ленка! Да ты знаешь, кто это пишет? – с живостью обратился он к Тонке как ни в чем не бывало. – Это же Лена, сестренка… Примерно, как ты, девчушка была. Коски тонкие, сама худенькая такая. И кофточка у ней была красная, на локтях заштопана… В госпиталь к нам ходила. Письма я ей диктовал, рука была ранена… Бог ты мой!
Отец снова брался за письмо и снова восклицал взволнованно:
– Бог ты мой!
– Ну, а где же конверт отсюда? – спросил он вдруг. – Там, наверно, адрес был? Адреса-то нет…
– Конверт Анна в печку бросила, – сказала Тонка.
– В печку?..
– Ну да. В огонь, – простодушно созналась Тонка.
– Рехнулась она, что ли, старая дева? Как же я теперь отвечу?..
– А мы ей ответили, – сказала Тонка, снова всхлипнув.
– Что?..
Отец не понял. Он словно забыл о найденном клочке бумаги, с которого все началось. И вдруг вспомнил. И понял все. Тонка ждала, что отец закричит на нее, он только изменился в лице, и опять стали заметны и морщины его, и поредевшие волосы, и красные жилки в глазах.
– Так, – сказал он. – Все ясно. И вышел из комнаты.
Тонка испугалась, что отец уйдет совсем. Уйдет на вокзал, сядет в поезд и уедет без нее. Она бросилась к окну, прижалась щекой к стеклу и увидела отца. Он стоял на высоком крыльце с непокрытой головой, без пальто, спрятав руки в карманы брюк, заправленных в сапоги.
Закат багряно освещал его лицо, слабый ветер чуть шевелил волосы. Но сам отец стоял неподвижно и смотрел прямо перед собой, туда, где за деревьями краснело вечернее небо.