Зато здесь, в подъезде, можно было свистеть, пусть даже не в два пальца, — этому он, увы, так и не научился, — а просто насвистывать. А где же ещё? В школе — себе дороже. Дома не то, что свистеть — разговаривать по-человечески не всегда разрешалось. «Почему ты кричишь?!», — шипели дедушка с бабушкой, если Гриша начинал взахлёб что-нибудь рассказывать. Раньше он насвистывал на улице, пока какой-то прохожий не спросил его весело:
«Мальчик, ты притыренный, да?» А в подъезде можно было дать себе волю. Свист разносился по всем трём этажам, и Грише даже мерещилось эхо: вроде как друг подсвистывает.
Как-то после школы он вошёл в подъезд, случайно глянул в нишу под лестничным окном на первом этаже и застыл, забыв о свисте. Там сидела кошка.
Худая, рыжая с белой грудкой, она собралась в комок и смотрела на Гришу перепуганными жёлтыми глазами. По треугольной маленькой головке он сразу понял, что видит не кота, а именно кошку, — не зря он прочёл кучу рассказов о животных, — и тут разглядел, что за левым ухом у неё жуткая свежая рана.
Гриша давно перестал надеяться, что вместо дурацких толстых свитерков и жилетиков ему подарят на день рождения котёнка или щенка. И дедушка с бабушкой, и папа с мамой молились Ги-Гиене, злой богине с головой гиены, и поэтому не любили животных, считали их всех лишайными и блохастыми и даже в гостях не позволяли Грише гладить хозяйских кошек и собак. А к этой, явно бездомной, бродячей, не разрешили бы ему подойти и на километр. Но сегодня, вспомнил он, был особенный, редкостный день: ещё с полчаса никого из них не будет дома. — Кис-кис-кис! Кис… Рысь! Рысь, Рысь, Рысь! Иди сюда!
Кошка, то и дело замирая и проседая от ужаса, всё-таки прибежала за ним на третий этаж. В коридоре квартиры она забилась под стул с продавленным сиденьем, на который обычно ставили сумки и портфели. Гриша вымыл руки и полез в холодильник. Молока там не оказалось. Зато он нашёл лоток мясного фарша и выгреб целую пригоршню в свою синюю мисочку, в которую по утрам бабушка щедро накладывала ему ненавистный склизкий творог со сметаной. Сверху он вылил сырое яйцо. В одной книжке говорилось, что это лучшая еда для раненых кошек.
— Ешь, Рысь, ешь!
Глотала она торопливо и аккуратно. Гриша принёс пузырёк зелёнки и пакет ваты, но решил не трогать рану, пока кошка не поест. Может быть, подумал он, в неё швырнул камень здоровенный Витька из соседнего двора, который часто пулял металлическими скобками из рогатки в него самого, приговаривая с оттяжечкой:
«Ж-жид! Ж-жид!», а потом убегал от честной драки. Гриша просунул руку под стул и несколько раз погладил кошку.
Полечить ей рану он не успел. Дедушка с бабушкой явились в ту самую минуту, когда кошка, дочиста вылизав мисочку, со счастливым мурлыканьем тёрлась о ножки стула. Бедная, она решила, наверно, что её оставят здесь жить!
И началось. Несостоявшуюся Рысь шваброй выгнали за двери, хотя мальчик повторял, что она ранена; синюю мисочку тут же выбросили, за что Грише попало отдельно, а ему сначала мыли руки чуть ли не кипятком, потом протирали водкой, зачем-то обрезали ногти и объяснили, что он негодяй. Папа с мамой вечером добавили своё. Он отмалчивался и думал только о том, что кошка теперь считает его предателем.
После этого он стал брать с собой в школу бутерброды с докторской колбасой, от которой раньше всегда отказывался.
— Наконец-то полюбил колбасоньку! — радовалась мама. Она и не подозревала, что сын надеется найти кошку и покормить её «колбасонькой». Он высматривал Рысь по дороге в школу и из школы; искал и в своём дворе, и в соседнем, хотя мог наткнуться там на Витьку, и всё зря. Колбасу он в конце концов выкладывал на землю где-нибудь между двумя сараями, — пусть хоть другое бродячее животное поест, — а хлеб, давясь, съедал сам в подъезде.
Кошка так и не нашлась. Брать с собой колбасу Гриша потом перестал. Свистеть прекратил. И с тех пор быстро проходил через подъезд, чтобы не видеть пустой ниши под лестничным окном на первом этаже.
Тоненькая и длинная чёрная гусеница, похожая на кусок растрёпанного шнурка, прилепилась к стене подъезда — как раз над процарапанным в коричневой краске словом Рантомас. Дед обязательно раздавил бы её, сказала себе Лида. Как того навозника.
Лиде было лет пять, когда её привезли на лето в другой, маленький город к деду с бабушкой.