Когда остался маленький кусочек и пальцы покраснели от сосания, ребята вспомнили про Галину Станиславовну. Они подошли и стали тихонечко трогать её платье, чтобы отвлечь от телевизора, а потом смелая, но красная, как помидор, Наташа, протянула воспитательнице размягчённый остаток. Галина Станиславовна сразу заметила коричневые точки на одном из элегантных своих рукавов, закричала, что это кошмар, и вдруг, позабыв о стопроцентном сохранении здоровья, распахнула форточку настежь.
Сладкий огрызок опустился возле огуречной теплицы, — его отнёс туда сильный ветер, — и время потекло дальше, в соответствии с распорядком дня.
Яблоко от яблоньки
Девчонки Полину недолюбливали. Она же людей дичилась, хоть и была нагловатая. Попросишь по-хорошему:
«Дай свою вторую зубную щётку, почистить форму, а то Николашкин заставит в воскресенье чистить, вместо кино», а она в ответ:
«Зачем тебе моя вторая! У тебя своя первая есть!» — и тут же слиняет, а щётку в карман, чтобы без спросу не воспользовались.
Мама у Полины неопасная, но сумасшедшая. На ней висят постыдные лохмотья, бывшие когда-то неизвестно чем. Но её пускают к дочке, несмотря на внешний вид. Девчонки между собой говорят, что если б у них была такая родственница, то одно из двух: или бы они её прогнали, или бы пожалели, но сами бы от стыда сквозь землю провалились.
А Полина — хоть бы что. Каждый раз подставляет лицо под её слюнявые умалишённые поцелуи.
Иногда чокнутая мамаша пытается ещё кого-нибудь обнять, из тех, кто неподалёку находится, но все, в основном, вырываются и крутят пальцем у виска. Мама ещё сравнительно молодая, но седоватая, косматая и почти без зубов. Все, наверное, думают, что она похожа на Бабу Ягу, правда, вслух не высказываются. Обнимая Полину или же протягивая руки, чтобы прикоснуться к ускользающему чужому ребёнку, мама Полины несколько раз спрашивает:
«Я тебя лю-лю?», — при этом вздыхает и будто бы плачет.
Ночью, когда лунный луч достигает полининой кровати, третьей от окна, дочка вынимает принесённые мамой сувениры: ленту с опалёнными концами, бутылочку без горлышка, пахнущую то ли прогорклыми духами, то ли вычихавшимся счастьем или почти новую зубную щётку, и смотрит на них, пока глаза не начнут смыкаться.
Посетительница
Через три года я приехала навестить детей. Они дежурили. Я их вылавливала по двое-трое, по одному: то за ведром с картошкой, то за мокрой тряпкой, то за нелегальным футболом. Подросший Вова ловко перепрыгнул с крыши сарая на крышу другого сарая. Связанные одной скакалочкой, мы подумали об одном. Вова сильно покраснел: ему было стыдно за меня.
И я вспомнила, как раньше он мягко на меня смотрел, как, не отрываясь, слушал, всегда, что бы я ни говорила.
Ещё когда-то он разрешал брать его за руку и нередко улыбался, готовый довериться и полюбить. И я позвала его: «Вова!» Но он смотрел себе под ноги, а его мохнатые ресницы оставляли тени на пунцовых щеках.
Снежана и ещё две девочки репетировали новую самодельную песню к какому-то слёту: «Интернат, интернат, ты отец мой и брат». Песню странную, заунывную, с подвыванием в конце.
А Серёжа тогда ещё был жив. Он пробегал по коридору с мячом, и мальчишечьи бицепсы выпирали из липнущих рукавов. Когда мы поравнялись, он подмигнул, изображая дерзость, но тут же смутился и, легонько подфутболив мяч, спросил: «А. И., а вы помните меня?»