Гости высматривали невест. После войны в нашем стойбище много вдов оказалось, девочки подросли. Надо думать о будущей жизни, о продолжении рода.
На зависть артельщикам гости брали в Госторге много богатых товаров: муку, сахар, пахучий табак и пачки махорки.
— Вот кого раскулачивать надо, — говорил им прямо в лицо Мирон Фарков. — Артельщики, можно сказать, с голоду пухнут, а они, как при царизме, как при старом режиме, господами вырядились, невест высматривают. Будь моя воля, я бы вам ничего не дал. Наели за войну хари-то, теперь баб захотелось!
— Не имеешь права, — отвечали те.
— Тут-то вы шибко грамотные! Соображаете, значит, как выгодней жить? Куда только власть смотрит? Ну ничего, и до вас доберёмся!
— Мы никому плохого не делаем. Зачем сердишься? Пушниной власти вашей помогаем.
— А вы думаете, что наши охотники спят? Они тоже пушнину сдают.
— Ваши-то оленей порастеряли, вот и сидят голодные. Мы тут при чём?
— При том, — сердито хрипел Мирон, но товары им опускал.
К прилавку, за которым, ворочая мешки, ворчал Фарков, оттирая других, протиснулся Ганча Лантогир, секретарь Совета. Из-за спины его выглядывал Дапамкэй. Лица у них — разомлевшие.
— Это же безобразие! — по-русски закричал Ганча. Выпивший, он становился отчаянным и нахальным.
— Мука, сахар, табак, спичка — всё давай, — начал перечислять Дапамкэй.
— И спирта, — повелительно подсказал Ганча.
— И спиртэ! — обрадовано подхватил Дапамкэй. Мирон молча перевернул порвавшийся мешок с мукой.
— Дядя Дапамкэй, бери карабин! — покровительственно советовал Ганча, похлопывая того по плечу. — Всё бери, что твоя душа пожелает! Это я говорю, понял? — А потом, видимо, подражая какому-то русскому начальнику, обратился к Фаркову:
— Минуточку, минуточку, Мирон Захарыч! ты центнер давай! Центнер! Это я тебе говорю.
— Не кричи, Ганча, под руку. Видишь, с мешком что?.. — Мирон отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
— Так! — вскипел Ганча. — Разобразие! Кто, спрашивается, мешок ломал?. Кто жулик?.. Оленчик, что ли?.. Прошу акт! Формляй, давай кочсовет, я буду бумажка писать! Верно я говрю? — Ганча кричал на весь домик, поглядывая на гостей — какое впечатление он на них производит. Гости помалкивали, а свои усмехались. Крик Ганчи был пустым, всё равно с ним никто всерьёз не считался.
Фарков улыбнулся и прохрипел:
— А вон там, — он кивнул в угол, — рваный ящик валяется.
— Где? — Ганча не понял иронии и опять закричал. — Формляй бумажка! Разобразие!
Слово «разобразие» он любил, повторял к месту и не к месту.
— Дулбун[8] ты, Ганча. Смотри, докомандуешься, самого куда надо оформят.
Но Ганча слов Мирона уже не слышал, так как в домик, опираясь на посох, вползла мать, старая Буркаик. Эта властная, костлявая старуха держала в повиновении всю родню. Был у неё порок — пугалась неожиданного крика, но, придя в себя, могла и посохом огреть, если что не по ней.
Старуха, охая, опустилась на пол, рядом с женщинами. Ганчу как ветром сдуло.
— Кто здесь шумит? — спросила она и, не дождавшись ответа, обратилась к Сынкоик — Ох-хо!.. Кости мои. Слава богу, нашла тебя. Собираюсь сходить к вам в гости, да боюсь не дойду, ноги не слушаются.
— Приходи. У Дапамкэя учуги крепкие, быстро домчат. Я скажу, — приветливо отозвалась Сынкоик.
— Приду, приду, поговорить надо. — Старуха вынула трубку из кисета, болтавшегося на боку, набила табаком и, прикурив, стала пускать дым.
— Девка твоя, говорят, красавицей стала, — польстила ей Сынкоик.
— Растёт, да что-то женихов не видать.
— Возьми её с собой. У нас молодёжь ночами хороводы водит, спать не даёт. Парней много.
— Позову.
…Наконец покупки были уложены в турсуки, упакованы, а дядя Дапамкэй всё тянул с отъездом в своё стойбище. Он несколько раз заскакивал в чум к старухе Буркаик, откуда доносились пьяные крики Ганчи, выбегал на воздух к оленям весь потный, лоснящийся. Сынкоик сидела с Сартой и другими женщинами, разговаривала о предстоящих кочевьях. Она не терпела запаха «веселящей воды», как, впрочем, и все Хэйкогиры. За это раньше купцы их не жаловали, пьющего-то обдурить легче.