Выбрать главу

Михаил Харитонов Рассказы

Корм

(Зеркало рассказа Огонь)

Посвящается Песаху Амнуэлю

Польша, 1943.

Дверь захлопнулась, лязгнули засовы.

Загорелся неяркий свет. Тощие, измождённые люди стояли босиком на бетонном полу, вплотную друг к другу. Все были голыми: одежду у них отобрали. Никто не разговаривал. Негромко поскуливала женщина с разорванной мочкой уха: охранник польстился на бирюзовые серёжки. Седой старик сидел на полу, закрыв лицо руками, и тихо молился, мешая жаргон и французский.

Скрипнула другая дверь, и в помещение вошёл невысокий человек в чёрном мундире и чёрных очках. Он нёс с собой какой-то небольшой цилиндрический предмет, тщательно обёрнутый в плотную ткань.

Человек встал так, чтобы его было видно. Поднял руку. Блеснул золотой шеврон.

— Achtung! — крикнул он и театральным жестом поднял покрывало.

Через несколько секунд раздался стук падающих тел. Последним упал старик.

— Шма Исраэль, — сказал человек в мундире и грустно улыбнулся. Взвилось и запахнулось покрывало, надёжно укутывая непонятную вещь.

Он ещё раз осмотрел помещение, повернулся и вышел.

На улице моросило.

Человек в мундире направился к соседнему зданию, увенчанному длинной трубой. Над ней поднималась шапка искрящегося красного пламени, мерно вспыхивающего и угасающего — казалось, что огонь дышит. От высоковольтных проводов, уходящими под крышу здания, шёл пар.

«Надо бы поставить пламягасители» — в который раз подумал человек в мундире и ускорил шаги.

Боливия, 2004.

«Не видать мне отражения вершины Игерота в водах залива Пласидо, не бывать мне в Западном Государстве, не разгадывать письмена Боливара в той библиотеке, которую я пытаюсь представить себе отсюда, из Буэнос-Айреса, и которая, несомненно…» — Иосиф Цойфман механически повторял про себя начало борхесовского «Гуаякиля», некогда переведённого им на иврит. В то время он всё ещё считал себя литератором. Впоследствии он избавился от этой иллюзии, равно как и от некоторых других. Однако привычка заполнять внутреннюю пустоту звоном испанской речи осталась с ним навсегда.

Он стоял посреди городской площади, пыльной и пустой. Перед ним возвышался аляповатый, как и всё в этой стране, конный монумент какому-то местночтимому герою — какому-нибудь Хуану Паредесу или Педро Хуаресу, в стародавние времена с лихвой исполнившего предназначение мужчины: убить много других мужчин, после чего самому пасть от руки сильнейшего.

Иосиф попытался подавить в себе подступающее отвращение к позеленевшему от времени идолу, но потерпел неудачу. Тогда он повернулся к фонтанчику с водой. Фонтанчик нехотя выталкивал из себя кривую струйку толщиной с палец, наводя на мысль о судорожно преодолеваемой импотенции. На краю чаши виднелись следы птичьего помёта.

Услужливая память тут же обогатила неприятный образ детским воспоминанием о проваленном экзамене по латыни: юный Иосиф срезался на цитировании «Exegi monumentum», придав Аквилону эпитет impotens вместо inpotens, то есть заместив классическое «неистовство» ветра незаслуженным «бессилием». Вышло безвкусно, но отчасти уместно: профессор Цойфман физически ощущал своё бессилие перед чужой незнакомой страной, перед безлюдной площадью, перед позеленевшим от времени бронзовым мачо, перед всей этой дурацкой ситуацией, в которую он попал по собственной воле.

Мысль о воле снова вернула его к борхесовскому рассказу, и он в очередной раз задумался, следовало ли переводить его последние слова, которые автору заблагорассудилось написать на французском. Иосиф ещё раз взвесил все за и против, и в очередной раз понял, что не знает ответа. «Возможно, эта способность самозабвенно увлекаться чужой культурой и выдаёт во мне настоящего еврея», привычно подумал он, и привычно возразил себе: в конце концов, рассказ привлёк его внимание потому, что он касался взаимоотношений арийца и семита — темы почти столь же скользкой и столь же захватывающей воображение, сколь и отношения мужчины и женщины.

В портфеле застрекотал и тут же замолчал радиотелефон. Цойфман знал, что звонок был предупредительным: он сигнализировал, что очередной этап проверки пройден успешно. «Если вам позвонят, значит, всё в порядке» — говорил старик-немец с извилистым шрамом на лысине, который дал ему этот адрес. За последний год профессор Цойфман повидал много таких стариков: ветхих, как Завет, но упорно цепляющихся за свою призрачную, выморочную жизнь. Они были живучи, эти старики, нечеловечески живучи. Это и отличало их от тех ординарных нацистов и нацистиков, которые — с теми или иными церемониями, или вовсе без таковых — уже отправились в свой персональный ад. «Существуют только два народа — мы, и народ Амалека: остальные — трава, которая утром растёт, а вечером её бросают в огонь» — Цойфман попытался вспомнить источник цитаты, но не смог этого сделать. От царя Амалека, Агага, произошли все антисемиты. Гитлер, безусловно, был из народа Амалека. Гитлер существовал на самом деле. Значит, и всё остальное тоже было на самом деле. Этот паралогизм вдруг показался профессору исполненным какого-то глубинного смысла.