А с улицы доносился какой-то неясный и все усиливающийся гул, похожий на лай собачьей своры. Он быстро опустил щеколду на двери. Хлопнули створки жалюзи в одном, затем в другом окне. Погас свет в третьем. Снова откуда-то с улицы послышался то удаляющийся, то приближающийся крик, прерываемый неясными голосами Сухо щелкнул затвор винтовки. Кричала женщина.
— Раскудахталась! Замолчи, шлю…
Он выхватил пистолет и крепко сжал в руке. Обезумевшим голубем забилось сердце и подкатило к горлу, на лбу выступил холодный пот. Он жадно хватал воздух, когда спазма чуть отпускала. В потайном гнездышке своем продолжал верещать сверчок, муха, тщетно пытаясь вырваться из паутины, жужжала все жалобнее и жалобнее. Ему почему-то вспомнилась служанка, которую насиловали солдаты под лестницей… последний, возможно, уже мертвую…
Но что это? Снова крик или это у него внутри?
— Черт возьми!
Собственный голос прозвучал глухо, будто чужой, даже напугал. Сжав еще крепче рукоятку пистолета, другой рукой он надавил на выключатель, и лампочка, кровать, обшарпанные стены погрузились в темноту, вместе с умолкнувшим сверчком и мухой, переставшей жужжать.
С улицы наползла могильная тишина.
Клятва на крови
Август начался теплыми и солнечными днями, словно маскируясь, хотя желтые цветы и пожухлые травы выдавали его унылую суть. Но прошло немного времени, и упругий северный ветер ударил в пересохшие струны, животные уже не находили покоя — все предвещало перемены. С дождями, однако, наступило временное затишье. Шум низвергавшихся струй как бы снял напряженность.
Так было к концу того августа, когда мои люди начали приходить в себя. Называю «моими» не тех, которые прибыли со мной, а тех, самых близких, которые видели меня в пеленках, мальчиком, юношей, которые знали меня как «сына дона Риверо» и очень рано стали называть «доктором» и которые теперь были немало удивлены моему неожиданному возвращению.
Всегда так было, и ныне было так: северный ветер опалил все вокруг, дожди погасили его неистовство, и сразу вверх потянулись ветви деревьев, пошли в рост травы, червяками и змеями поползли в стороны корешки и корневища. И как-то внезапно, неожиданно воцарилась звонкая, почти осязаемая тишина, которую можно было потрогать, измерить лентами зарниц. А потом — ливень, неуемная музыка дождя, нагоняющая сон. Если бы можно было сомкнуть глаза! Но нет.
Лили бесконечные — как само время — дожди, и не было им предела…
Я вернулся сюда и почувствовал, как долго меня здесь не было. Я вернулся сюда и погряз в воспоминаниях о прошлом, о тех, кого уже нет в живых.
Я вернулся сюда и убедился, что все изменилось, что целая вечность прошла с тех пор, как жестокая действительность выбросила нас из этих мест, с тех пор как проклятием заклеймили фамилию, которую мой дед с белой длинной бородой пестовал наравне со своими овцами и коровами. Ту самую фамилию, основу которой заложил мой прапрадед-крестьянин, он же и засеял семенами эти красные земли. Обильно политые потом, они превратились в Риверо-иви, землю Риверо, или еще точнее — Риверо-землю, на языке гуарани; и кровь, и жизнь, и сами люди уходили в нее, или же она поглощала их, постепенно завладевая нашим существованием, окрашивая в свой багровый цвет.
Мы вдвоем играли на веранде в голубой тени от навеса, когда худенькая женщина нам сказала:
— Тебе — золотую, а Прони — серебряную…
От нетерпения поскорее насладиться полученным гостинцем мы зубами срывали блестящую фольгу, чувствуя, как шоколадки мякнут под нашими пальцами.
У моей матери с лица не сходила улыбка, и говорила она с нами ласково, нежно. Казалось, от ее голоса быстрее плывут в канавке веточки, ореховые скорлупки, бумажные кораблики с цветными флажками.
Однажды я увидел ее в слезах, и у меня в груди словно что-то оборвалось. Не задумываясь, я обвинил отца.
Огромное уважение к нему никогда не переходило в страх. Но бывали случаи, когда я буквально терялся перед ним. Не было конца восхищению перед этим сильным человеком. Ему достаточно было положить мне руку на плечо, чтобы вселить абсолютную уверенность.
Еще в раннем детстве мне очень нравилось, когда он брал меня на руки. А уж если сажал на плечи, то я чувствовал себя наверху блаженства.
Но материнскую ласку ничем не заменишь. И потому я засыпал или плакал, уткнувшись в подол матери, замирая от тепла ее руки, нежно поглаживающей мою голову.
Начинала она рассказывать сказки, и я тут же становился принцем, спасающим Золушку, или Гензелем, съевшим пряник с крыши дома ведьмы, или же одним из мальчиков, зачарованных чудесной музыкой флейтиста из Гаммельна.