К обещанному виду гости отнеслись с недоверием, поглядывая на глухую и темную рощу старых, вытянувшихся лип. Дорожка, по которой шли, была узкая, давно не метенная, коренистая. Но дорожка окончилась, вышли на просторную полукруглую площадку — и гости остановились. Пред ними внизу расстилалась днепровская долина. Всем показалось, будто их вдруг подняли на высоту. С высокого берега, на котором они очутились, были видны светло-зеленые луга, бархатная зелень ивовых зарослей, буроватая зелень дубовых рощ, изгибы Днепра, местами стального, местами отражавшего голубое небо. Как куски разбитого зеркала, там и сям белели, искрились и голубели озерца и заливы. С лугов чуть тянуло ветерком и запахом влажной цветущей долины.
— Это дышит! Это живое! — полушепотом проговорил Никита Степанович, вдыхая надвигавшиеся мягкие волны ароматного воздуха.
Он оглянулся. Позади полукругом стояли липы, отягченные темной мягкой листвой, осыпанные золотистой мукой цвета. Ветви поникли под тяжестью и висели тяжелыми складками.
— И тут аромат, — говорит Дровяников. — Вот, что называется, благодать. Красота, благодать! — повторял он, и его широко открытые черные, восточные глаза горели неподдельным восхищением.
Высокая ровная трава, выкинувшая пушистые метелки, похожие на дымок, высокие синие колокола, вытянувшийся в гущине малиновый клевер, золотые одуванчики на бледных шейках образовали точно ковер, постланный на площадке. Посреди был поставлен стол, накрытый белой скатертью, с ягодами и вином.
— Да, я очень люблю это место, — сказал Столбунский, глядя на знакомую картину.
— И часто вы сюда заходите? — спросил Гончаревский, на лице которого Столбунский с удивлением увидел тоже умиление.
— Часто.
Гончаревский умилился еще больше.
— Если вы так часто тут бываете, отчего же, позвольте вас спросить, трава нигде не смята? — спросил он.
Столбунский взял его под руку, отвел в сторону и с торжеством указал на смятую траву, и на тропинку, протоптанную из рощи, и даже на гамак, повешенный меж двух стволов.
— А… а уток у вас тут внизу много? — спросил побежденный, но не пожелавший сдаться Гончаревский.
Сели за стол. Ягодами мало заинтересовались. Общество имело больше склонности к вину, за которое и принялось не торопясь.
— Ну, хорошо, — начал Никита Степанович, — вы приходите сюда. Что же вы думаете, когда вы тут? Не скучно вам одному, в глуши, хоть и в такой чудесной?
— Да что думаю? Иной раз думаю: хорошо, если бы приятели приехали, и распить бы с ними бутылочку, и похвалиться этим видом. Иной раз думаю, что не дело это, сидеть и мечтать, когда без тебя из хлевов навоз вывозят и ленятся, малые возы накладывают. Думаю, что нужно вон там, внизу, где Владимир Петрович будет истреблять уток, луга все из-под кустов разделать. Там их у меня около трехсот десятин, а чистых только семьдесят. А расчищенная десятина дает тридцать рублей в аренде, а заросли ничего, только повинности несут по первому разряду.
— Ну, это проза, — перебил Кесарийский. — А поэзия?
— Я не поэт, но мне тут хорошо: здесь я дома, у себя… Знаете ли, — оживляясь, заговорил Столбунский, — что я по-настоящему не Столбунский, а — Волк. У меня где-то есть старая польская королевская грамота, данная моему предку на эту землю. Там так и прописано на старом белорусском языке: "Мы, божою милостию король польский, великий князь литовский, прусский и т. д., ознаймуем сим листом нашим, што мы подали шляхтичу, Оноприю Волку, ключ, прозываемый Столбун…" Вот, мы и стали Волками-Столбунскими, в отличие от прочих Волков, которых, и в прямом, и в переносном смысле тут множество — самый национальный зверь, — а потом и просто Столбунскими,
— Помните, господа, — продолжал Столбунский, — когда мы с Халевичем уезжали из Петербурга, вы не могли этого понять? А я томился там. Вы не поверите, как тянул меня к себе вот этот самый Столбун, большую часть которого я вижу отсюда. Ведь наш род сидит на этом самом месте двести лет. Ведь тут каждая горсть земли, каждое дерево знает прикосновение руки Столбунского. Меня что-то сосет, когда я долго не вижу здешнего мужика, который вот уже двести лет удивлен и недоволен тем, что у Столбунского земли больше, чем у него. Здесь жить трудно, хлопотно, иной раз жутко, но только здесь я чувствую себя самим собой, здесь, в границах, указанных грамотой этого Сигизмунда или Августа:[1] "От камени, на болоте лежачего, к трем грушам, на селище Судеревском; а от груш на урочище, под березовым пнем, а оттуда до колодезя у грунтов, что были воеводины, а теперь пана маршалка…" Впрочем, теперь границы не те. От прежнего Столбунского "ключа" до меня дошла только небольшая часть…