— Так вы поляк, — сказала Катерина Ивановна. — Я очень люблю поляков: они такие горячие!
Все, кроме Гончаревского, смотревшего на свою даму с таким видом, который говорил, что она его не проведет, поморщились. Заметив это, Катерина Ивановна встала из-за стола, сдернула с колен Гончаревского его плед и, разостлав его на траве, улеглась в непринужденной позе.
— Нет, я не поляк, — продолжал Столбунский, — а просто обрусевший белорус. Да мы и всегда были православными, а дед так даже и азартным православным: обратил в православие несколько сот душ своих крепостных униатов.
— Что это такое униаты? — спросила Катерина Ивановна. — Это скопцы?
Дровяников передернул плечами, пробормотал: "Черт знает что такое!" — и неожиданно ушел.
Когда разошлись спать и Столбунский уже дремал, к нему на цыпочках и босиком с таинственным и хитрым видом вошел Дровяников. Столбунскому спросонья подумалось, что он пришел обрадовать его известием, что он покупает его лес.
— Пора, — прошептал Дровяников.
— Что пора?
— Начинать водевиль. Я беру на себя роль Яго.
Столбунский плотнее закутался в одеяло.
— Сплю. Мертвым сном сплю! — сказал он, отворачиваясь к стене.
Дровяников круто повернулся и ушел. Кажется, он и теперь, как давеча в роще, проговорил сквозь зубы: "Черт знает что такое!"
VI
На заре Столбунского разбудил его приказчик и со злорадством сообщил, что вместо пятидесяти косарей, которых должны были за выгоны выставить сегодня мужики, пришло всего пятнадцать. Сено было важной статьей дохода, погода стояла хорошая, а мужики не шли.
— Ступайте к уряднику и вместе поезжайте выгонять должников, — сказал Столбунский.
— Поеду… Только овес лошадям надо выдать.
— Выдам я.
— Сейчас поеду… Людям на хлеб муки еще надо.
— И это я сделаю.
— Не знаю как: кухарка говорит, что велели господам крендели печь, — так пшеничной муки…
— Велел.
— Лесники пришли, просят отвесить месячину.
— Что так рано?
— Говорят, все съели.
— Не дам: еще пять дней осталось до месяца.
— Я им говорил. Что ж, говорят, нам помирать?
— Пусть семьям на деревню не таскают.
— Я им это объяснял… Корова вчера хвост в лесу оторвала, а скипидара — залить — нет: последний раз в город ездили — не вспомнили. Кровельщик чинить крышу на гумне тоже не пришел. Сохрани бог, дождь: ток наш пропадет, хоть новый делай…
И долго еще приказчик с видимым удовольствием перечислял, что непременно нужно сделать, но чего никак нельзя сделать.
— Хорошо, хорошо, — перебил его Столбунский. — Поезжайте. Косарей, которые пришли, я сам расставлю.
Разрешив задачи, заданные ему приказчиком, Столбунский велел седлать лошадь. Его клонило ко сну, он смотрел на двор, освещенный желтыми лучами всходившего солнца, и сердито завидовал своим гостям, которые могли спать, сколько им угодно. Но тут он увидел Кесарийского, который выходил из рощи, недавно проснувшегося и немного опухшего со сна, но сиявшего удовольствием.
— Что за утро, что за утро! — крикнул он Столбунскому.
Столбунский оглянулся вокруг.
— А, в самом деле, славное утро! — проговорил он. — Я за хозяйством и не разглядел.
— Варвар! У самого Тургенева нет лучшего! А с вашей площадки теперь чудеса видны: вся долина в тумане, который волнуется, — точно чудовищное наводнение… Куда вы собрались?
— В луга.
— В луга, в этот туман?! Ну, и я с вами.
Не без труда нашли другую лошадь и другое седло и поехали.
Спустившись с крутого берега, они очутились в лугах. Эти луга, сверху казавшиеся ровными, на самом деле были изрыты стремлениями весенних половодий. Всюду были старые речные русла, протоки и озера. Длинные горбы чередовались с неглубокими оврагами. Валялись громадные, рогатые, черные колоды, занесенные водой. У вод стояли густые заросли ивняка, гнувшегося под хмелем и вьюнками, раскрывавшими свои большие белые колокола. Местами приходилось ехать рощами старинных дубов, береста, с его ветвями-перьями, и старух серебристых ветел. Утренние нахолодавшие воды темнели и казались тяжелыми. В воздухе было почти холодно. Слышались странные хриплые крики больших приднепровских птиц.
— Вот оно, настоящее белорусское утро! — сказал Кесарийский, притихший среди этой новой обстановки.
Столбунский, лишь только очутился в лугах, почувствовал себя весело и бодро. Днепровская долина была совсем другая страна, чем окружающая. Тут была иная почва, мощная, неистощимо плодородная, другие травы, иные цветы, иные птицы и рыбы. Это было царство большой реки, которая жила по-своему: ее травы поспевали месяцем позднее, ее ландыши цвели в июне. Столбунский любовался этим царством, которое теперь, все в росе, начинало проникаться теплым, как кровь, солнечным светом. Столбунский наслаждался и этой росой, и этим разливающимся теплом. Ему как будто передавалась эта спокойная и грубая сила, нужная ему для грубого дела хозяйничанья в грубой стране, среди грубых людей.