Выбрать главу

— Разумеется, когда угодно. Не позовешь ли их сегодня обедать?

Халевич завертелся на седле, как будто оно превратилось в раскаленное острие, — так он засуетился, заторопился, затревожился. Обедать? Ну, конечно, конечно, обедать! Сумеет ли повар сделать хороший обед? Есть ли мясо? Не послать ли сейчас лесников настрелять дичи? Серебро!.. Столовое серебро! Халевич теперь дома один-одинешенек, мать и сестра уехали, и мать заперла серебро неизвестно куда…

— Куда она заперла?! — с ужасом спросил Халевич Столбунского. — Куда?

Халевич смотрел на Столбунского… На лице его еще был написан ужас, но в глазах уже появлялось что-то новое. Ужас стал сбегать и с лица, сбежал совсем и сменился таким выражением, как будто Халевич только что проник в чрезвычайную тайну. Он нагнулся к самому уху Столбунского и, хотя услышать их, кроме их лошадей, не мог никто, еле слышно прошептал: "Вот кто может купить твой лес, — Дровяников!" И, сбросив с себя тяжесть чрезвычайной тайны, Халевич в отдыхающей и вместе с том торжествующей позе откинулся в седле.

VIII

В Петербурге Халевича называли "господином Тысяча думушек" и "человеком-неожиданностью". Он, как и полагается истому поляку, всегда спешил, торопился, волновался и неумолкаемо болтал. "Неожиданностью" он был прозван тоже за польское свойство совершать неожиданные поступки и видеть вещи с самой неожиданной для человеческого ума стороны.

И теперь гости Столбунского ждали Халевича с нетерпением, предвкушая его забавную суету и неожиданные выходки и речи, но Халевич не оправдал ожиданий. Правда, он, один наполнил весь дом болтовней, заставив остальных замолчать, но болтал он о хозяйстве, о "пароконках" удобрения, об удивительных качествах свиного навоза, о том, что фактор Йошка, сговорившись с его, Халевича, приказчиком, самовольно начали жать рожь и тем поставили его в отчаянное положение перед Столбунским. Гости нашли, что Халевич в деревне поблек и его ум не находит здесь достойной себя пищи. За Катериной Ивановной Халевич сразу же начал усиленно ухаживать, благо Гончаревский ушел на охоту и не возвращался. При прощанье Халевич упрашивал се непременно быть у него, но, садясь в экипаж, сказал на ухо провожавшему его Столбунскому:

— Знаешь, миленький, у меня всем говори, что эта шлюндра — жена Гончаревского, — ведь и ее приходится звать. Хоть матери и сестры и нет дома, а все неловко… Но, — вдруг делая угрожающие глаза, воскликнул он, — но… шлюндра первый сорт, инженерная! — И Халевич сладко зажмурился и велел трогать.

И у себя дома прежний Халевич сначала не воскресал. Долго ждали Гончаревского, проголодались и, не дождавшись, пошли к столу. За обедом Халевич был хлебосольным хозяином, не больше. Обед уже близился к концу, когда мимо окна промелькнул экипаж. Увидев его, Халевич с неудовольствием воскликнул:

— Тихменев! Здешнее начальство, и не принять его нельзя. Взяточник, — страдальчески, хватаясь за голову, точно она у него вдруг нестерпимо заболела, говорил он, — пьяница, говорят, будто даже доносчик! А впрочем, я его очень люблю, — совершенно неожиданно окончил он.

Новый гость был высокий старик с длинной бородой и зачесанными назад волосами. Его худое лицо было чрезвычайно, даже излишне благородно, — точно оперный Фауст в прологе. Большие глаза сверкали недобрым и нездоровым блеском. Одет он был в хорошо сшитый, но старый и неопрятный сюртук. В его манерах видны были остатки когда-то светского человека.

— Если не обедали, милости просим, — приветствовал его Халевич. — Если сыты, к вашим услугам вино.

— Вино?! — воскликнул гость и сказал какие-то итальянские стихи о вине.

— Ба, синьор говорит по-итальянски! — отозвался Кесарийский, знавший этот язык и сразу почуявший в Тихменеве какую-то "неожиданность" Халевича.

Тихменев ответил новым итальянским стихом, восхвалявшим прелесть итальянского языка, и совершенным джентльменом пожал руку Дровяннкову. Катерине Ивановне он поклонился со старомодной почтительностью, как светской даме, и заговорил по-французски. Заметив, что она не понимает, он обратился к Дровяннкову. Однако Никита Степанович, помня рекомендацию Халевича, посмотрел на него косо, — Тихменев заговорил с Кесарийским. Все это было очень прилично, но, беседуя, Тихменев выбрал рюмку побольше, налил туда не вина, которое он только что восхвалял на итальянском языке, а водки и, выпив, слезливо сморщился и крякнул, как самый обыкновенный уездный сильно пьющий человек. Большие рюмки последовали одна за другой, и старик стал хмелеть. Его глаза сделались злыми. Присмотревшись к Катерине Ивановне, он сказал, обращаясь к Халевичу: