Особенно мне нравилась «Весна» (это я ее так назвала, ни на самих рисунках, ни на обороте мне не удалось найти никаких надписей). На картинке была нарисована дорога, снег уже серый, разбитый колесами, колеи наполнены чистой талой водой, но сугробы по сторонам еще высокие, белые. Солнца нет, все тихо и так грустно, будто это самая последняя весна…
Кроме рисунков в доме была еще одна заинтересовавшая меня вещь. В зале под лестницей, рядом с буфетом, стояли часы — старинные, в большом футляре из хорошего дерева. Часы молчали. Однажды, оставшись одна, я подошла и открыла дверцу. Под неподвижным маятником теснились какие-то пузырьки, давно пустые, валялись пожелтевшие, покрытые толстым слоем пыли, бумаги и лоскутки — один был шерстяной, клетчатый, побольше остальных. Я подумала, что, верно, не будет убытка, если выкинуть весь этот мусор, но тут в зале появился Николай Харитонович и не спеша уселся на стул.
— Часы глядишь? Не ходят они, сломанные.
— А вдруг пойдут? Бывает, отдохнут и пойдут… — Я подтянула гирю и тронула маятник.
— Не пойдут, — сказал старик. — Как Анька умерла, в тот день они и встали.
— Может, отдать их в починку? Хорошие часы.
— Не починят! Раз уж встали — все. Прямо в тот самый день в аккурат и встали.
Я вспомнила, что Анька любила сад и разводила клубнику. Маятник между тем качался — так, так! — и чуть поблескивали три красных стеклышка, вставленные в диск.
— Видите, пошли, — сказала я Харитонычу.
— Встанут. Ни грамма они не пойдут — встанут, — ответил он убежденно.
Я взяла стул и села. Маятник качался.
— Я эти часы знаю, — сказал Харитоныч. — Всю жизнь с ними. Я когда на Аньке женился, мне девятнадцать годов было. Вот дурак-то!.. Я, конечно, больше женился, чтобы из общежития уйти — не нравилось мне это общежитие, а кому, к примеру, оно понравится? Грязь одна, мужики пьют, драка. Но сюда попал — тоже… — он хмыкнул и покачал головой. — У Аньки-то четыре брата — старший Славка, после Витька, мне ровесник, после Колька — я Колька и он Колька! После Мишка, ему четырнадцать годов всего было, но крупный парень, высокий. Куда мы, туда и он. И чего только не делали — и водку пили, и по девкам ходили, и по чужим огородам лазали! Нас тут вся улица боялась — ей-Богу, дочка, как выйдем — пять человек! И завсегда вместе, будто они мои братья, а не Анькины. Смех… А про Аньку я и не думал вовсе. Чего мне было-то — девятнадцать лет. Дурачок…
Маятник перестал тикать, еще с минуту покачался бесшумно и замер.
— Говорил — остановятся! — обрадовался Харитоныч. — Нет, не будут они ходить…
Клава вышла из своей комнаты и стала одеваться. Харитоныч заерзал на стуле, шмыгнул носом.
— Клаша, ты в магазин? Ты мне папирос купи…
— Папирос… — проворчала Клавдия. — И так, смотри, кашель совсем забил…
— Прямо уж, кашель, — возразил Харитоныч. — Вот врачи, к примеру, говорят: вредно курить. А кто проверит? Допустим, ты мне скажи: вот ты, к примеру, Петров, станешь курить — семьдесят лет проживешь, а не станешь — семьдесят пять. И чтоб я после проверить мог!
Клава посмотрела на него, как на дурного, и вздохнула.
— Ну ладно, пусть хоть другие, как помру, узнают: вот, правда, курил человек и своего не дожил. А может, я в самый срок и сковырнусь как мне положено, а? Верно ведь? Никак проверить невозможно!
Клавдия взяла сумку и вышла. Харитоныч мотнул ей вслед головой и проговорил восхищенно:
— Клавка!.. — поерзал на стуле и добавил: — Старая, глядеть не на что… А как я ее, дочка, любил — сказать невозможно!.. Сперва-то, конечно, я на нее не глядел, ей одиннадцать годов всего было, как я на Аньке женился. А после, как стало ей шестнадцать-семнадцать, — будто с ума сошел. Полюбил, хоть умри. И гулять забыл, и ребят забыл, приду с работы и на нее гляжу. Веришь, восемь лет как тень ходил. И так, и эдак к ней, и по-хорошему, и по-плохому — молчит! Сделаю, говорю, что-нибудь с собой. Молчит. Нет, думаю, все-таки подкараулю где-нибудь ее. Точно, так и думал, пускай, думаю, после хоть засудят, хоть что…