1908
Штукатур
Перевела Зоя Копельман
С тяжелым чувством проходил я мимо дома номер 13 на нашей улице в окраинной части города: в подвале этого дома повесился один из жильцов. Это случилось всего несколько дней назад, тогда здесь толпились любопытные соседи, привлеченные криками его жены и детей.
А сегодня вздох облегчения вырвался из моей груди. Сквозь открытые окна квартиры я увидел, как штукатур, стоя на стремянке, шпаклюет и белит потолок и стены. Несчастная семья съехала, и теперь жилье обновляют, готовят к въезду новых жильцов. Мебель вынесли, и в опустевшем, гулком пространстве комнаты хорошо слышен голос штукатура, который негромко напевает в лад работе, то и дело переходя на тихий свист. Какая безмятежность в этом пеньи-посвистывании, какое равнодушие ко всем несчастьям, что творятся в мире!
Часты и тяжки несчастья в домах, во всех домах, где живут люди. Семейные неурядицы, раздоры, разлуки, нужда и болезни, родительские огорчения. Дифтерит. Позабыв о сне, каждое утро, чуть свет, спешат родители в больницу, но им дозволено глядеть на больного ребенка лишь с улицы, через форточку, словно воробьям на карнизе… Заботы без числа, отчаянные, безвыходные обстоятельства, самоубийства. И вот наконец квартира пустеет, исчезают угрюмые жильцы и мрачная мебель, и штукатур соскабливает со стен старую штукатурку, а вместе с ней и все несчастья, скоблит и напевает негромкую свою песенку. Какая безмятежность, какое равнодушие ко всем несчастьям, что творятся в мире!
Зовите штукатура, страдальцы, штукатура с лестницей-стремянкой, прислушайтесь к его пенью и посвистыванию в пустой, гулкой комнате — и обретете утешение и покой.
1942
У дороги
Перевела Елизавета Жиркова, 1917
Декабрьский день клонился к вечеру. Стекла низких окон, в полдень оттаявшие было от солнца, снова затянулись тонкими морозными узорами; на желтой дощатой раме лежат красные четырехугольники света. С улицы, издалека, доносится вечерний благовест, в сенях блеет коза. К вечеру холодает.
Старуха хозяйка, схоронившая в начале прошлой зимы своего мужа, меламеда, сидит, как всегда, у печки и, щурясь, вяжет чулок. Очнувшись от молчания, она говорит:
— Коза блеет, надо ей редьки нарубить.
И, помолчав, продолжает:
— Дылду Шлойме не видать вот уж с Песаха. Никак помер.
Ее единственный сын, Мордехай, лет тридцати пяти, слегка сутулый, с маленькой черной бороденкой, прямым острым носом и темными, влажными глазами, тянется к перекладине наверху дощатой перегородки и кладет на нее большой молитвенник, который только что кончил переплетать. Постояв по своему обыкновению неподвижно с четверть часа, он, наконец, приходит в себя:
— А? Длинный Шлойме? Да черт б его побрал…
Проходит еще несколько минут.
— Что это нынче весь день не слыхать собаки Трихмана? — снова вспоминает старуха.
— А? Собаки? Собака больна — мне Трихман говорил — уж дня два как не лает. Теперь ее берегись, поди, сбесилась…
На старой, скрипучей скамье были разложены туго набитые, холодные котомки. Это пожитки нищего реб Нисона, который ходит по миру и уже никто не помнит, когда он поселился в этом доме на окраине города, у дороги в его местечко, Дубровну.
Снаружи слышится хруст утоптанного снега. Тень проходит по выходившим на восток окнам и по бледной выбеленной стене напротив. Открывается дверь и входит высокий старик, согнувшийся под своей ношей. Опираясь на палку, он быстрыми шагами проходит через комнату, пробормотав «вечер добрый», поворачивается спиной к скамье, сбрасывает мешок и выпрямляется во весь рост.
— Ну, вот и Длинный Шлойме, — говорит старуха и Мордехай в один голос. — А мы было думали, что ты уже умер.
Длинный Шлойме потирает по привычке одну руку о другую, подходит к Мордехаю, уставляет на него смеющиеся глаза и обмерзшую бороду и принимается щекотать его под мышками, легонько подталкивать и тянуть туда-сюда за руки, приговаривая со смехом:
— Как поживаешь, Моткеле, Моткеле?..
Мордехай пытается увильнуть, хватая старика за холодные, дрожащие, но сильные руки, и устало отвечает:
— Экий здоровый, как дуб! Чем больше стареет, тем больше у него силы!
Улыбка исчезет с губ Длинного Шлойме, и он отстает от Мордехая.
— А эти котомки — чьи?
— Реб Нисона. Он тоже здесь. Верно, сейчас придет.
На улице свежий иней покрыл плетень, тянущийся от дома Мордехая до соседней хаты Трихмана. На колья плетня нанизаны опрокинутые горшки. Направо, над трубами, поднимаются, клубясь, синие столбы дыма, запах его разносится вдаль. Они четко вырисовываются на южном краю неба, краснеющего в холодном свете заходящего солнца; налево, за плетнем, тянутся до северного, мраком окутанного горизонта опустевшие огороды, а за ними — покрытые ровной и гладкой пеленой чистого синеватого снега поля; одинокие клочки прошлогодней травы сиротливо торчат из нее, и волнами перекатывается по гладкой поверхности снежная крупа, гонимая завывающим ветром, — скользит, рассыпается, сбивается в кучи и сглаживает маленькие ямки — следы волков, разгуливающих тут по ночам. На северо-восточной стороне виднеется пустынная дорога, идущая в Дубровну, с вереницей высоких, заиндевевших тополей и гудящими телеграфными столбами. Снег вокруг по-вечернему голубеет, там и сям петляют припорошенные борозды от саней, стены домов трещат от мороза, воробьи еле слышно копошатся под стрехой. Шаги скрипят, мороз щиплет уши и щеки, ест глаза и опушает ресницы инеем, а ноздри будто затягивает паутиной.