— Ну что ты будешь делать! — сокрушенно воскликнула она, когда мы проходили мимо. — Готовить-то у нас особенно некому, в саду дел невпроворот.
Я перехватила взгляд Клауса и впервые ощутила, до какой степени инородным телом он казался в этом доме. Это были чужие территориальные воды, и в них он едва держался на плаву. В последующие несколько недель, пока Клаус тужился, пытаясь излить на бумаге хоть малую толику своей души, постоянный запах пригоревшей стряпни и кусочничающие тети-дяди, возникающие в саду то здесь, то там, стали порядком действовать мне на нервы.
Однажды желудок Клауса подал голос. Я вытащила из сумки плитку шоколада, поломала ее на куски и положила на стол. Он к ней не притронулся.
— Угощайся!
— Спасибо, но я ем только швейцарский шоколад.
— Попробуй, это же очень вкусно!
— Нет. Я просто хочу поесть. Хоть раз сесть и поесть нормально.
— Ладно, в следующий раз я принесу тебе швейцарский шоколад. А сейчас опиши мне, что такое голод. Опиши, как ты это чувствуешь.
Он воззрился на меня с изумлением.
— Что же тут описывать? Ну, это очень неприятно.
— Подумай, на что похоже это ощущение. Сравни его с чем-нибудь.
— То есть я должен употребить метафору, правильно? Как вы мне объясняли.
— Совершенно верно. Ну, давай, употребляй!
— Голод — это как... голод. Он похож сам на себя. Мне кажется, его ни с чем нельзя сравнить.
— Господи ты Боже мой!!! Ладно.
Да, я знаю, что это жестоко, что это запрещенный прием, но у меня не было выхода.
— Тогда опиши что-нибудь другое. Что-нибудь страшное. Смерть, например. Расскажи мне про нее.
— Каким образом? Я пока еще не умер.
— Ты нет. Но у тебя умерла мама. Опиши мне ее смерть. Расскажи мне, как это было. Я слушаю.
— Я при этом не присутствовал.
— Расскажи, как ты об этом узнал. Где ты находился в этот момент, дома? В больнице?
— Это была не больница, а клиника.
— Опиши эту клинику. Расскажи, какая она. Вот тебе бумага, ручка, если хочешь, я могу выйти, чтоб тебя не смущать.
— Вы мне не мешаете.
Я все-таки отправилась в сад и подошла к трем молодым терносливам. Стволы деревьев покрывала серо-зеленая, отливающая серебром кора, и они казались пушистыми и теплыми на ощупь. Среди трепета бледной листвы и серебряных ветвей проглядывали пучки мелких, крепеньких густо-синих ягод. В траве у корней громоздилась кучка спиленных сучьев, черных и корявых. Очевидно дядя складывал сюда то, что потом пойдет на растопку. Там попадались тяжелые, плотные ветки с серебристо-свинцовой древесиной, такой же старой, как стена, рядом с которой они некогда росли, а может еще старше. Дерево таило в себе летние запахи вековой давности, теперь давно забытые. Как же донести все это до мальчишки, ну пусть не все, но хоть малую толику!
Его большие башмаки зашаркали по траве, и он появился, сжимая в пальцах листок бумаги, на котором было написано сочинение про смерть. Вот что я прочла:
В 13:40 моя мать находилась в пластиковой кислородной палатке, в руке она держала специальное устройство. В больнице все было организовано очень хорошо и эффективно, поэтому, когда сиделка сказала мне, что общаться с матерью теперь невозможно, потому что сквозь пластмассовые стенки она все равно не услышит, что я говорю, я согласился с ее словами. Сиделка предложила мне пойти выпить кофе в помещении для персонала в дальнем конце отделения. Я так и сделал, а в 13:50 услышал, как по коридору бегают люди, и увидел врача, направлявшегося в палату. В 13:59 вошла сиделка, чтобы сообщить мне о смерти матери.
— Эх, Клаус, ты... Послушай, Клаус, пожалуйста, посмотри внутрь себя. Вернись туда. Вспомни, — произнесла я с нажимом.
Он сел в скрипучее кресло и уставился на сливовые деревья. Потом написал:
Меня почти сразу же (в 14:20) спросили, хочу ли я забрать с собой обручальное кольцо матери, потому что иначе оно либо потеряется, либо его заберут сотрудники похоронного бюро. В 14:30 мне вынесли кольцо и другие ее вещи. В 14:33 мне предложили попрощаться с ней, но я отказался смотреть на мертвое тело и сказал, что предпочел бы запомнить ее живой. Мне еще раз предложили кофе, потом поинтересовались, не нужно ли позвонить кому-нибудь, чтобы меня отвезли домой. На оба предложения я ответил отказом и приблизительно в 14.40 вышел из здания больницы.
— Но Клаус...
— Послушайте, Лиззи, — начал он.
Во мне шевельнулась надежда.
— Дело в том, Лиззи, что моя мать была не особенно приятным человеком, так что я не переживал, когда она умерла.
— Все, — произнесла я, — сдаюсь.