Ося с отработанным долгими тренировками обожанием смотрел на Ленку. Он всё отработал (провожал он её усталым), а Ленка уехала, бодрая и жизнеутверждающая, как всегда, пообещав, что три тысячи переведёт через сутки. Ну, пообещала — и уехала.
Через полгода — примерно тот же сценарий сложился в Египте. Потом — в Италии и в Испании.
— Надоели они мне, — сказала Ленка. — Нет на свете нормальных мужиков.
Я присвистнул.
— Ну, кроме тебя.
— То-то же. Да есть они. Русские мужики — они невзрачные снаружи, а внутри…
— Ага, он ни низок ни высок, и вонюч его носок…
— Зря ты так, Ленок, зря… Внутри они — что надо.
— О-о-о-о-ох, не знаю, Вовка, не знаю… Пойдём лучше потанцуем.
И мы потанцевали. Потом ещё поговорили. Ещё потанцевали. А затем Сибика был доставлен в качестве ценного груза на Ленкину раскладушку.
Прошло восемь лет. Федя и Лена счастливы, у них двое детей. Никто никого не кусает, никто никому пипи-коко не скармливает. Видно, где родился, там и поженился. Или не так?
Ленин и Букин
С самого рождения я всегда был очень дисциплинированным и правильным человеком: вставал по будильнику в семь утра, два раза в день чистил зубы, каждый день менял носки, выпив — тут же закусывал, кажется, ни разу в жизни никуда не опаздывал. И ведь действительно, сейчас вспоминаю, мнемонически сморщив лоб: ни разу.
В университете друзья и приятели на эти мои качества смотрели иронично. «Ты не пассионарий, ты стандартная немецкая жопа», — нежно говорил мне Пашка Букин, менявший носки не чаще раза в месяц и очень любивший везде снимать ботинки. Да, я хорошо помню этот разговор. Мы сидели в библиотеке. Было одиннадцать часов утра. Май, солнце нетрезво, по-студенчески заглядывает в окна. На столе садистски, как орудия пытки, разложен многотомный Ленин, потому что через час у нас контрольный семинар по истории партии. Я конспектирую Ленина и для себя и для Букина. Просто так, по дружбе. Букин, сосредотачиваясь перед семинаром, пьёт пиво. Вопросительно поикивает: — Ты не пассионарий, Стратосферов (это моя университетская кличка), ты — бюргер, — говорит Букин, отпивая глоточек за глоточком. В животе у него, как в ночном подмосковном пруду, квакает пиво. От Букина почему-то всё больше пахнет чесноком: видно, пиво несвежее. — Ты мещанин. Вот скажи, ты хоть раз в жизни бросил всё? Ты хоть раз в жизни — полетел? Ты способен на отрыв, на полёт? Способен, Стратосферов?
— Если, Бука, я не успею законспектировать дядю Вову, то мы полетим вместе. Причём ты — первый. Сегодня, между прочим, ты делаешь доклад, а не я.
Букин на минуту замолкает, потому что я прав. Я вдруг испытываю приступ злости. На Ленина. Действительно: надо же так бестолково писать! По всему видно, что эту галиматью я конспектирую не первый. На полях ленинской работы чьи-то неуравновешенные надписи. На стр.3 — «Господи, за что?!!» На стр.5 — «Я зверски изнасилована Лукичом. 13.05.1982». На стр.8 — «Будь проклят тот день, когда Илья Ульянов решил жениться!» На стр.11 — «И так проходят лучшие годы!!!». На стр.18 — «Доконспектирую эту гнусь — нажрусь в хлам». И в конце работы — «Нечеловеческий оргазм!»
Но до конца мне еще далеко. Страниц десять. Я базедово пучу глаза в строчки и ничего не понимаю. Ленина ведёт во все стороны, как акына: что вижу, то пою. То он начинает громко обзываться на каких-то совершенно неизвестных мне немцев, то с ненавистью перечислять каких-то кадетов или эсеров с трехэтажными фамилиями. Я болезненно пытаюсь поймать нить гениальной ленинской мысли, но вместо нити упираюсь в такие выражения, как «вонючее болото», «смердящие останки»… Смотрю на часы: остается полчаса. В голове жарко от солнца и тоски. Рядом чесночно икает пассионарий Букин. Мои глаза, как назло, независимо от мозга ищут своё: «мелкобуржуазная вонь», «смрад реакции», «от такой философии пахнет тленом»… «Господи, думаю, — я. — Лишь бы он не снял кроссовок! Господи, спаси и сохрани!». Дело в том, что я уже заметил: на Букине — те же алые синтетические носки, которые были и четыре дня назад, когда мы ходили в театр на Чехова. Ходили вчетвером, классически: две девочки — два мальчика. Сначала всё было хорошо: говорили о Чехове, пили дюшес в буфете. Но когда на сцене появилась Нина Заречная, Букин всё-таки потянулся к кроссовкам, и… Нет, не буду.
Я, склонившись над Лениным, как конь, кошу кровавым глазом на Букина. Тот только закатывает глаза к потолку. Потом медленно вытягивает под столом ноги. Некоторое время катает пустую бутылку по столу. Чешет в ухе. Икает. Рыгает. Каждая отрыжка сопровождается страстным матерным шепотом. Только бы он не опустил глаза на свои кроссовки! Это будет очень недобрый знак. Всё происходит как в триллере, где долго-долго со скрипом открываются двери… поворот… еще поворот… страшный ракурс… И наконец… Да, Букин — мастер. Он искусно томит жертву: Букин сидит минуты две с заведенными вверх глазами, потом вдруг резко наклоняется вниз и… остервенело чешет икру. Я молниеносно холодею. Но Букин, начесавшись, опять медленно разжимается, растягивается на стуле и, зачем-то понюхав палец-чесалку, закидывает руки назад. Смотрит Букин даже уже не в потолок, а куда-то в заднюю стену. Лицо его от неестественной позы наливается кровью, он отчетливо бормочет себе под нос: