Джигиты похоронили садовника, а веточку орешины Гулямкадыр посадил у себя во дворе перед сожженным басмачами домом. С тех пор разрослась эта орешина, раздалась вширь, вытянулась вверх и дала потомство. Колхозная ореховая роща почти вся из ее семян… Так неужели теперь срубят ее, погубят, чтобы проложить новую широкую дорогу?
Гулямкадыр-ата поднял голову, посмотрел вверх. Широкие листья орешины, в полдневную жару закрывавшие двор от палящего солнца, сейчас мирно шелестели и напомнили старику его далекое детство. Так, помнится, шелестел большой бумажный змей — курак, а когда его запускали, к нему еще прикрепляли листочки из тонкой папиросной бумаги, чтобы жужжали… Долго сидел старый садовник, прислушиваясь к шепоту листьев. В привычных звуках он умел расслышать далекое, давно знакомое. Они напоминали о днях молодости, о юных годах, когда он, удалой джигит, играя саблей, вихрем летал на коне, столбом вздымая на дороге пыль. Но чаще слабый шелест и нежный ветерок рассказывали о его теперешней тихой жизни, приносили успокоение, и мысли о годах, прожитых с честью. В такие минуты Гулямкадыр-ата забывал о старости. Глядя на свои большие сморщенные руки, он думал: «Вы еще поработаете, еще много сможете сделать…», надеялся, что жизнь впереди еще долгая…
Солнце клонилось к закату. Ветерок принес прохладу. А старик все сидел в саду. С тонкой ореховой веточки, касающейся навеса веранды, с шумом слетели два воробья, чирикая, приблизились к кучке песка возле очага, оглянулись раз-другой и начали купаться. «Видно, к дождю, — подумал старик. — Гляди, как радуются, будто человек, давно не видавший воды».
Один воробей запрыгал, растопырив крылья, другой устроился отдыхать, устал.
«Надо бы сходить на базар, — подумал старик. — Постой, а который же сегодня день? Пятница? Суббота?»
Председатель приходил третьего дня. Это было во вторник. Значит, сегодня пятница. Как раз завтра и на базар бы сходить.
— Эх, не видать бы мне эту неделю, — вырвалось у него вслух.
Сказал — и сам испугался своего голоса. Оглянулся по сторонам. В доме тишина, лишь в арыке заливается лягушка.
— Ну вот, сам себя стал бояться, — с досадой проворчал старик. — Раньше такого не случалось… Да… не видать бы мне… Вот еще Мамадали, постреленок, чуткая душа, — огорчится, увидев, как расстроили меня. Лучше пойду-ка я к нему сам, проведаю. До вечера время есть.
Гулямкадыр-ата приподнялся, обвел взглядом свой двор и, подойдя к орешине, стал разглядывать и трогать рукой ее ствол, покрытый бороздами, все равно как его шея морщинами.
— Ах ты, милое мое, да ведь ты же не стареешь, никак не стареешь, — сказал он, хлопнув ладонью по коре. — Крепкие у тебя корни. Хоп — хорошо! Поживи-ка еще хоть немного. Остались ведь считанные деньки.
Где-то в траве засвиристела цикада, покрасневшее солнце скрылось за глиняным дувалом, внезапный ветерок принес откуда-то запах жареного лука.
— Так-то, старина. Ты даже и не подозреваешь, что жить тебе осталось — дни можно по пальцам сосчитать.
И Гулямкадыр-ата, вздохнув, направился к калитке. Дошел уже до интерната, но у самых ворот остановился. «Зачем заходить, зачем напрасно тревожить внучка? — подумал он. — Неужто сам не поймет? Да он уж, наверное, все знает!» Это соображение, казалось, убедило старика, и он повернул обратно. Возвращаясь, увидел, что в чайхане еще горит свет, но прошел мимо, к своему дому.
На следующее утро он поднялся до петухов. Моросил дождь. Старик вышел во двор, умылся, как всегда, водой из арыка, поставил самовар.
— Пускай идет дождь, деревьям будет легче.
Давно уже стало для него привычкой разговаривать с самим собой.
— И то верно, чтоб вода — да вред принесла? До самой жаркой поры еще далеко. Урючина только начала впитывать влагу, а орешина еще совсем не пила.
Сказал старик эти слова, и будто кошки на сердце заскребли.
— Нехорошо получилось, ах нехорошо. Пропадут деревья…
Уже намок, потемнел халат на плечах старого садовника, потух самовар, а он все стоял, ничего, кроме деревьев, не замечая вокруг. Смотрел то на яблоню, то на урючину, с черешни его взгляд переносился на персики, задерживался на орешине. Ему чудился запах свежеспиленного дерева, и он плакал, беззвучно плакал, и слезы текли по сморщенным щекам. А может, это дождинки стекали на жаждущую влаги землю?