Даже схемищи. А боль была не схемой, а безысходной реальностью. Это тоже мелкобуржуазная позиция — ощущать чертову боль? Верно, стоит заняться самокритикой: надо же — сказать, что знает! И зачем? Он и сам не сознавал четко, многое ли и важное ли он скрывал, упрямо отказываясь говорить. Быть может, он заявил, что знает, только лишь чтобы испытать самого себя, доказать, что может вынести все и никого не выдать? Туда его не взяли. Из-за его лагун-лакун, ясно. Кроме того, в организацию мелкую буржуазию не берут. Но он все равно продолжал ходить в кафе. Посмеивались над ним, но и уважали. Особенно за незлопамятность. А однажды, когда они пришли слишком рано и сидели вдвоем за столом, Мартита, одна из самых красивых девушек в компании, с виноватым видом спросила его, о чем эти книги, которые он всегда читает. И он процитировал ей несколько стихов Мачадо: «Ну вот и весна к нам явилась. Кто знает: как это случилось?»[9] И еще: «Я думал — угас мой огонь, разворотил золу и опалил ладонь»[10]. А когда Мартита неуверенно спросила: «Мачадо — мелкий буржуа, как и ты?» — он был вынужден уточнить, что это он мелкий буржуа, как Мачадо. Приоритет — за маэстро. Тогда Мартита покраснела и сказала, опустив свои потрясающие черные глаза: «Не говори этого ни Эладио, ни Раулю, но мне нравятся такие стихи, Висенте». Она не назвала его ни Мелкобуржем, ни даже Буржиком, а просто Висенте. Он по-дурацки улыбнулся, но действительно был тронут. И за себя, и за Мачадо. И все. Тут появился запыхавшийся Рауль. Уже не до стихов. Обрушились репрессии. Полицией схвачен Эладио: его взяли в дверях аудитории. Так что поступило указание — испариться. И они испарились. Мартиту он никогда больше не видел. Через неделю кто-то пустил слух, что Эладио выдает, но этому он не поверил и сейчас не верит. В официальных сообщениях всегда дают понять что все «раскалываются». Но выдает один из ста. Хотя приходится страдать как каторжнику (А разве он не каторжник? Никогда не думал, что штамп может превратиться в реальность), однако в глубине души он спокоен, равно уверен в том, что не станет этим единственным из ста, и в том, что умрет. «Так что ж — так и умрет с тобой твой мир, твой новый след на старом белом свете? Горнила жаркие твоей души — на прах земной работают на ветер?»[11] Так и не может он отделаться от старика Мачадо. Попался и не мог тому поверить. Он не сражался. По сути, ему не дали сражаться. Уже дней двадцать, как он попался, а может быть, два месяца или четыре дня? Под капюшоном трудно считать дни.
Он ни с кем не разговаривает, то есть ни с кем, кроме типа, который ежедневно показывает ему небо в алмазах. Еще один штамп, обернувшийся правдой. Когда запускают машину, а он зажмуривает глаза — всегда сыплются искры-алмазы. Строго говоря, разговаривает — допрашивает и оскорбляет — другой. Вначале он говорил «нет», потом только мотал головой. Теперь отвечает молчанием. Он знает, что еще больше выводит из себя другого, но это уже неважно. Вначале ему было стыдно за свои слезы, а теперь нет, глупо тратить силы, чтобы сдерживать их. И он не проклинает, не сквернословит. Он знает, что это тоже приводит в бешенство другого, но это тоже неважно. Зато он создал себе крошечное убежище, где действуют его собственные правила игры. И одно из этих правил (не входящее в планы другого) — умереть. И он уверен, что навяжет им свою игру. Он обведет их вокруг пальца, даже ценой смерти. У него уже нет ни мускулов, ни нервов, ни жил, ни кожи. Одна только расплывшаяся боль, что-то вроде гигантской тошноты. И он знает, что изрыгнет все что угодно (от мерзкой пищи до жалких своих легких), но только не имена, не адреса, не телефоны, которых требует другой. Они могут быть хозяевами своей «пиканы», своих пинков, своей «субмарины» (мокрой и сухой), своего «кабальете», жестокости своей, в конце концов. Но он — хозяин своего отказа и своего молчания. Почему так четко послышались шаги в коридоре? «Господа, начинаем очередное, третье, заседание». Отдаст концы на этом? Самое позднее — на утреннем. Последние два раза он терял сознание и, пока медленно приходил в себя, из их разговоров понял, каких трудов им стоило возвращать его к жизни. Именно поэтому он ощущает себя сильным. Все его чувства напряжены для победы в этой последней битве. Под капюшоном мерцают иногда перед ним лица родителей, чердак, на котором он обычно занимался, деревья на его улице, окно кафе. Но уже нет места печали. Есть только немного горечи, последней наверное, — конечно, ребята никогда не узнают, что Мелкобурж (Висенте — для Мартиты) умрет, не назвав их. Ни их, ни Мачадо.