Черные людские ручьи понеслись по всем улицам, ведущим на восток; эти ручьи, вытекавшие из магазинчиков, контор, шорных лавок и кино, вбирали струйки домохозяек, детишек, калек, слуг, собак и кошек, выскакивавших из домов, мимо которых с воплем и ревом несся главный поток. Люди выбегали, оставив огонь в очагах, еду в кипящих кастрюлях и двери нараспашку. Я, правда, помню, что мама успела потушить огонь, взяла с собой дюжину яиц и две булки хлеба. Она решила добраться до Мемориального зала в двух кварталах от нас, подняться наверх, где в пыльной комнатке собирались ветераны и где были сложены боевые знамёна и декорации для спектаклей. Но наплывающие толпы с криками: "На восток!" увлекли и ее, и нас всех. Когда дедушка пришел в себя на Пасторской, он обратился к бегущей толпе с пылом пророка мстителя, взывая стать стройными рядами и дать отпор взбунтовавшимся псам. Но потом и до него дошло, что прорвало плотину, и он тоже заревел громовым голосом: "На восток!" Одной рукой он подхватил ребенка, другой — щуплого чиновничка лет сорока, и мы стали догонять тех, кто улепетывал впереди нас.
На гребне людской волны сверкали пожарные, полицейские и офицеры в парадной форме: у форта Хей как раз в тот день был парад. "На восток!" — пропищала, как дудочка, девчушка, пробегая мимо крыльца, на котором подрёмывал полковник инфантерии. Привыкший к мгновенным решениям, обученный беспрекословному подчинению, офицер соскочил с крыльца и, ринувшись во весь дух с трубным зовом: "На восток!", вмиг обогнал девчушку. Вдвоем они очень скоро опустошили все дома на улочке. "Что случилось? Что случилось?" — пытался уразуметь перехвативший полковника толстяк. Офицер сдал назад и спросил у девчушки: "Что случилось?" "Плотину прорвало!" — выдохнула малышка. "Плотину прорвало!" — проревел полковник. "На восток! На восток! На восток!" Вскоре он уже бежал впереди всех с выдохшейся девочкой на руках, а вокруг него собралась трехсотенная рота беглецов из квартир, лавок, гаражей, дворов и подвалов.
Никому так и не удалось подсчитать, сколько же человек увлекло великое бегство 1913 года, потому что паника, размахнувшаяся на шесть миль от завода в Винслоу до южной окраины Клинтонвилля, утихла столь же мгновенно, как и взметнулась, а расхристанная орава рассыпалась на группки и быстро растеклась по домам, оставив за собой тихие и мирные улицы. Ревущее, рыдающее, суматошное бегство длилось-то всего часа два. Кое кое-кому удалось рвануть до самого Рейнольдсбурга в двенадцати милях, человек пятьдесят добежали до сельского клуба в восьми милях, а большинство, выбившись из сил, махнуло рукой или стало карабкаться на деревья во Франклиновском парке в четырех милях. Восстановили порядок и окончательно развеяли страх военные, которые гудели в рупора с грузовиков: "Плотина цела!" Сперва смятение и паника от этого только усилились, потому что многим в страхе слышалось: "Плотина сдала!" — значит сама официальная власть подтверждала реальность катастрофы.
А солнышко всё это время спокойно светило, и нигде не было ни малейшего признака вторжения вод. Случайный визитёр на аэроплане, глядя вниз на мечущиеся массы народа, едва ли сумел бы сообразить, что там стряслось. Такого наблюдателя мог бы охватить особенный ужас, как при созерцании "Марии Селесты", брошенной экипажем среди спокойного моря с мирно горящим в камбузе огнем и палубами в тихом солнечном свете.
Моя тетушка, Эдит Тэйлор, как раз была в кино на Высокой, когда звуки пианино в оркестровой яме (показывали У.С. Харта) потонули в нарастающем топоте ног, а над топотом вздымался несмолкаемый крик. Пожилой мужчина рядом с ней что-то забормотал, выскочил из кресла и припустил рысцой к выходу. Это спугнуло всех: через мгновенье зрители столпились в проходах. "Пожар!" — завопила дама, которая весь век прожила в ожидании, что сгорит в театре — но голоса снаружи были громче и яснее: "Плотину прорвало!" — закричал кто-то. "На восток!" — взвизгнула низенькая женщина перед моей тетушкой. И они рванулись на восток — толкая, давя, хватая друг друга, сбивая женщин и детей, выкатывались, истрепанные, из зала и разбегались по улице. А в кино Билл Харт продолжал нести с экрана какой-то отчаянный вздор, а храбрая пианистка наяривала: "Греби! Греби! Греби!", а потом: "В моём гареме". На улице бурлил поток, проносясь мимо мэрии: кое-кто карабкался на деревья, а одна женщина даже забралась на статую "Мои сокровища", откуда бронзовые фигуры Шермана, Стэнтона, Гранта и Шеридана взирали с холодным безразличием на ошалевший город.