Глаза ее, чуть прищурясь от солнца, смотрели догадливо-зорко, свежие, полные губы открывали два ряда целешеньких белых зубов. Шел от нее горячий, благостный дух разомлевшей зацветшей земли.
— Жить у меня думаешь? — не получив ответа, спросила она.
— Может, и поживу,— оробев, ответил я,— если позволите.
— Отчего не позволить… Не коммунист?
— Нет…
— Ну, так с Богом!
И, не взглянув на меня больше, Ирина Тимофеевна пошла во двор по своему делу, крикнув вознице:
— Неси вещи,— знаешь куда.
Ну и пожил я в те дни.
И сейчас, глядя на себя в зеркало, диву даюсь, откуда взялось — не лицо, а ряшка: так откормила меня Ирина Тимофеевна.
Едва взойдет солнце, как она уже на ногах, в хлопотах, в суматохе — в курином квохтанье, в поросячьем хрюканье, в утином кряканье, в индюшином писке, порсканье и болботанье.
Была в ней земляная утробная благодать. Станет посреди двора, на ромашковом духовитом ковре, расставит босые ноги-стропила, засучив рукава, сыпет наземь полной пригоршней и кричит:
— Цип, цип, цип, уть-уть-уть, кур-кур-кур!
Точно пчелиная матка в своем улье. Огуречная королева!
И только огромный огневой петух с налитым пунцовой кровью гребнем вылетит стремглав, вытянув ершистую шею, расставив фертом крылья, грудью прильнув к земле, из крапивной заросли и падет на присевшую от страха и счастья курицу, как Ирина Тимофеевна уже хохочет во весь рот, сотрясая грудью полотняную сорочку,— радуется веселой, звериной радостью здоровой самки.
— Ишь ты, подлый, и откуда его хватает!
— Доброе утро, мадам!
Нарочно называл я Ирину Тимофеевну этой глупой кличкой.
— Как здоровье, мадам?
— А, проснулся? — кричала она мне в ответ.— Протер глаза, дрыхла! Ты бы с этого пример брал: вот уже десятую кроет.
И в каждой складке лица смех.
— Умопомрачительная вы женщина,— говорил я ей,— откуда в вас силы столько?
— Как откуда, а это на что! — И широким размахом руки проводила вокруг.— Мы друг друга кормим.
В городе ее все знали, в городе ей поперек никто не становился, кто бы там ни хозяйничал: гетманцы, петлюровцы, гайдамаки, деникинцы, красные. Все ели ее огурцы, со всеми была равна Ирина Тимофеевна — огуречная королева.
— Черта ли мне в том, как они себя кличут? У всех брюхо кушать просит, все одинаково землю навозят.
Да, пожалуй, толком она и не знала, кто после кого приходил, кто кому враг, что кому нужно, кто чем болел,— было для нее это делом десятым, пустячным.
Ну, пришли, ну, ушли,— что за беда?
— Ты мне голову не дури,— говорила она с припевом,— я твоего счета не понимаю. Зарядил одно — при деникинцах да при деникинцах. Нашел примету какую. Мне ты по числам скажи, так и то не вспомню. Что они, эти самые деникинцы твои, солнце застили, что ли? Нет, браток, у меня календарь верный, огород не собьешь. Он всегда в свое время.
Тут память у нее была изумительная.
— Точно помню, стряслось это тогда,— говорит она,— когда у меня бочку с корнишонами отец Митрофан купил в свадебный подарок дочери меньшой, Варваре. Особенно мне тогда удались корнишоны.
Ну вот после таких речей как же объяснить себе, почему назвали Ирину Тимофеевну контрой. Какая же она «контра», ежели ее разве только и может смутить, что огуречная революция и никакая иная. Возьмут вдруг, в один мрачный день, да и скиснут все.
Сколько раз приставал:
— Ирина Тимофеевна, а Ирина Тимофеевна?
— Чего тебе?
— Почему вы меня по приезде спрашивали, не коммунист ли я?
— Не люблю коммунистов!
— Да что же они сделали?
— А тебе что?
— Любопытно…
— Ишь ты, много будешь знать — скоро состаришься.
Так и не добился от нее толку. Лишь перед самым отъездом узнал в чем дело, да и то стороною.
— Она у нас строгая,— сказал мне рассказчик, посмеиваясь,— в страхе вас, коммунистов, держит, беда. И близко не подпускает.
Солила Ирина Тимофеевна огурцы, делала самое свое серьезное дело, ничего вокруг не видела, знать не хотела.
А солила она их всегда на дворе, перед ледником. Выбирала день такой соответственный, теплый, но бессолнечный. Собирала огурцы до росы ночью в большие корзины, а утречком поставила готовые бочки — пять бочек ведерных для корнишонов, три больших — для простого засола, базарного.
Нарезала укропу, очистила чеснок и только принялась за отбор, как вдруг по забору — горохом.
— Что за черт?