Если у Сергея Матвеевича заводилось два франка в кармане, он ехал на Place de l’Opéra в café Бризак и садился за столик под навесом. Конечно, это было очень длинное путешествие от улицы Пастер, где находилась первая от его дома станция метро.
Еще с утра Сергей Матвеевич, оставшись один, вынимал из бархатной пунцовой шкатулки аккуратно завернутые в папиросную бумагу белые перчатки и галстук, подаренный ему прошлым рождеством Жоржеттой. Потом медленно вдевал опаловые запонки в манжеты, плотно садился в бамбуковое кресло перед зеркалом, брился и долго разглядывал лицо свое, массируя складки на лбу и у глаз.
Когда туалет приходил к концу, Сергей Матвеевич доставал из картонки цилиндр и, любовно проводя двумя пальцами по ворсу, насвистывал «Мариетту» {6} . Цилиндр был великолепен. Во всяком случае, теперь ему такого не купить. Увы, прошли счастливые дни Аранжуэзца! Ах, что бы сказал князь Любецкий, если бы он сейчас встретил Сергея Матвеевича здесь, в этой обстановке…
Черная шелковая марка на дне цилиндра, где золотой лев раскинулся под восходящим солнцем — о, она знала еще пышную прическу, до сих пор хранит она едва уловимый запах помады «Azur du ciel» [9]и чуть лоснится… Ба, так же лоснится, как лоснится час за часом, день за днем округляющаяся лысина Сергея Матвеевича. Печальные мысли, печальные мысли…
Серые, поблекшие глаза Сергея Матвеевича с тонкой и частой сетью красных жилок на белках заволакивались меланхолической влажной дымкой. Он смотрел на дно цилиндра, на пожелтевшие края белой шелковой подкладки и неизменно подымал глаза, останавливаясь долгам взглядом на небольшом овальном портрете, висящем у изголовья кровати, похожей на Ноев ковчег.
— Лиза… ты должна понять меня, Лиза…
Может быть, скупая, мутная слеза щекотала кончик носа Сергея Матвеевича, но он тотчас же сердито отворачивался, губы его вытягивались, вновь высвистывая прерванный мотив «Мариетты», а зеркало отражало его чуть сгорбленную, но все еще легкую фигуру, его бритое, слегка припудренное лицо, большие глаза с разбегающимися от них гусиными лапками и великолепный цилиндр, надетый с тем шиком — немного назад и набок,— с каким умеют его носить только парижане.
С pardessus [10], небрежно брошенным на левую руку, с тростью в правой спускался Сергей Матвеевич по винтовой лестнице вниз, в вестибюль, где за стеклянной стеной с неизменной вышивкой в руках сидела madame Гару.
Чуть склоняя стан, приподымал Сергей Матвеевич над головою цилиндр и держал его так, пока в ответ на его «Bonjour, madame» ему не говорили раскатистым контральто: «Bonjour, monsieur».
Сейчас же, во втором доме от угла, в табачной лавке покупал Сергей Матвеевич сигару в двадцать пять сантимов, долго крутил ее между пальцев, потом обрезал на машинке конец и, прикурив у газового рожка, шел дальше.
Он полузакрывал глаза, вдыхая дым сигары и бензина, чуть улыбаясь краями губ — немного презрительно, но втайне довольный. Конечно, это не то, что в былое время… Могли он предполагать, что станет когда-нибудь курить гаванну в двадцать пять сантимов? Что ж делать! Он приехал сюда впервые с пятьюдесятью тысячами в кармане и во всяком случае не собирался застрять здесь навсегда. Но Жоржетта… Нет, нет, об этом не следует думать. Он не в праве… Жоржетта не могла поступить иначе… Чувство родины — такое святое чувство!.. К тому же она актриса, ей нужна сцена как вода рыбе. И потом, кто знает, мог ли бы он сам расстаться с Парижем… Там, в России, все потеряно… Друзья… но где они? Да, да — нужно уметь жить: дело не в цене сигары, если ее куришь так, как курит джентльмен.
И, спускаясь в подземелье метро по кафельным плитам лестницы, расставшись поневоле с окурком сигары — там, у входа, стиснутый оживленно гудящей толпой, забывал Сергей Матвеевич, что ему пятьдесят два года, что лучшие дни давно уже прожиты. Особенный запах гуттаперчи, дешевых духов и краски напоминал о далеких путешествиях, о вокзалах, о незнакомых городах. Резкие свистки кондукторов, гул сотрясаемого подземелья, электрический свет, мелькающие желтые вывески шоколада «Menier», стук затворяемых дверей, несмолкаемый говор веселых модисток,— все снова и снова, как и в первый день приезда в Париж, пьянило и радовало.
Сидя у окна, смотрел Сергей Матвеевич, чуть прищурив левый глаз, на свою vis-à-vis — полненькую француженку, без умолку болтавшую со своим соседом. Иногда, мельком, она взглядывала на Сергея Матвеевича, едва уловимо улыбалась ему в ответ, и он чувствовал, как постепенно новая струя жизни вливалась в его дряхлеющее тело.
Когда же подымался он по лестнице на свежий воздух, сжатый со всех сторон, взволнованный нечаянными прикосновениями женских рук, вдыхал запах женских волос,— он казался себе юношей, легкомысленным фланером, каких тысячи в Париже.
Это было неопределенное, дразнящее, радостное настроение, беспредметная влюбленность, заставляющая сильнее биться сердце. В эти минуты он похож был на тех бульвардье {7} , которые часами прохаживаются по Булонскому лесу, по Тюльери в смутной надежде мимолетной встречи. Ах, ничего не поделаешь,— он стал парижанином пятидесяти лет… Слыхали вы о такой породе людей? В какой другой стране сыщете вы поседевшего мужчину, покупающего себе цветок для бутоньерки на углу двух улиц?..
Сергей Матвеевич любил мимозу,— он всегда покупал одну ветку этих желтых, пушистых, вкрадчиво пахнущих медом цветов.
Сидя за столиком кафе Бризак под холщовым навесом, потягивал он через соломинку холодный рубиновый «mélange» [11], и ему казалось, что он участвует в общем хороводе: в шуме, треске, говоре.
Блеск солнечных лучей на цилиндрах, на шитых золотом кепи; цветная радуга женских нарядов, проворные руки гарсонов, колебание парусинового тента,— все смешивалось и плясало перед глазами.
До восьми часов было много времени. Можно было выпить два mélange и выкурить еще одну сигару. Этот маленький праздник стоил ему ровно два франка. Как тяжело рассчитывать сантимы…
Теперь в Варшаве, должно быть, еще холодно: в Лазенковском саду деревья голы, а по дорожкам разлились лужи… Как часто гулял он в эту пору с Лизой… Над ними неистово горланили грачи, клубились медленные серые облака. Сев на скамью, Лиза воткнула зонтик в мягкую хлюпающую землю, и когда она его подняла, Сергей Матвеевич видел, как медленно наполнялась водою вдавленная зонтиком ямка… А Лиза сказала тогда… Пустяки! Что она могла ему сказать?..
Потом в Размайтостье он познакомился с Жоржеттой Ригаду… Это случилось вскоре после того, как он остался… когда Лизы уже с ним не было. «Ты, конечно, простишь меня — я не виновата»… Боже мой, разве он считал ее виновной в чем-либо перед ним?.. Лазенковский парк и облака, и галки, и мутные лужи под ногами,— все это он помнит, не может забыть. Когда он ехал с Жоржеттой в автомобиле из Размайтостья, он не видел неба, деревья смутно мелькали за зеркальным окном, а лужи под толстыми шинами колес обращались в грязные брызги.
…Может быть, он это сделал назло и только после привязался к Жоржетте. Спору нет, Жоржетта до сих пор прекрасна. Ее глаза, ее грудь, ее голос… Не так давно он пьянел при взгляде на нее. Но Лиза… как странно все в жизни. Она ушла от него, сказав: «Ты не будешь на меня сердиться?»,— таким голосом, точно ничего не случилось, и — он отпустил ее и целовал Жоржетту.
Ему удалась только одна маленькая хитрость, один маленький обман. Он сумел это сделать — зачем? Бог весть… Но Жоржетта до сих пор ничего не знает: над их кроватью, над их брачным ложем, над этим Ноевым ковчегом он повесил небольшой овальный портрет… Жоржетта называет его портретом «madame la mére». «Это портрет моей матери»,— сказал Сергей Матвеевич своей возлюбленной. Разве от этого черты лица на портрете перестали ему напоминать о Лизе? Его маленькая хитрость. Зачем она ему нужна? Разве что-нибудь приходит вновь? Конечно, нет. Он не знает, мог ли бы сейчас, увидя перед собою живую Лизу, почувствовать к ней то, что чувствовал раньше.