Безоблачное, бледно-зеленое небо поднялось выше, когда зажглись фонари, гул гиганта-города стал гуще и поплыл ниже. Длинные полосы белого света протянулись по тротуарам, острее пахло апельсинными корками, оседающим на асфальт дымом от каменного угля.
Поеживаясь от предательской сырости под тонким своим pardessus, медленно шел Сергей Матвеевич вдоль бульвара, где, пронзительно взвизгивая, мчались один за другим автомобили, поводя перед собою огненными глазами, и жужжала серая толпа окончивших свои работы приказчиков и модисток.
Нужно было спешить обедать, чтобы поспеть вовремя в театр, где играла Жоржетта, но Сергей Матвеевич не хотел снова опускаться вниз, в подземелье.
Он постукивал тростью по асфальту тротуара, стараясь идти прямо, не горбиться, хотя несколько часов, проведенных на весеннем воздухе, давали себя чувствовать.
Проходя мимо торговки с бананами, он собрался было купить один банан, но тотчас же вспомнил, что его два франка уже истрачены, что осталось только десять сантимов на метро. Невольно краснея, поднимая плечи, точно желая втянуть в них голову, он пробежал вперед несколько шагов, стыдясь своей слабости и вместе с тем чувствуя непреодолимое желание, какое бывает у детей,— во что бы то ни стало съесть лакомый плод. Потом, заглушая в себе это волнение, он опять выпрямился и пошел дальше, стараясь ни о чем не думать.
Так редко случалось ему гулять по этим бульварам. Чаще всего он оставался дома и, сидя у окна, один на один играл в шахматы. Он боялся самого себя. Что делать — открытые кафе, цветы, фрукты всегда привлекали его, а Жоржетта редко оставляла ему деньги.
— Ты мальчишка, бестолковый мальчишка,— говорила она,— ты тратишься по пустякам; мне это совсем не нравится. Мы с тобой не богаты, старина. Вспомни, сколько осталось от твоих ста двадцати тысяч франков. Если завтра румяна мне уже не помогут, нам придется довольствоваться одним только супом. К тому же ты знаешь, как мне дорого одеваться, актрисе! А ты такой разиня,— потерял даже свой бумажник и не можешь равнодушно видеть автомобиль!..
Но зачем она говорит неправду? Он никогда не терял своего бумажника,— она это знает лучше его самого. Автомобили, ах, эти автомобили! Когда он приехал сюда впервые с Жоржеттой, они не слезали с автомобиля. Тогда еще он распоряжался деньгами. Автомобиль ждал их у подъезда гостиницы и у подъезда театра, где играла Жоржетта. Сидя тесно прижавшись друг к другу, они смотрели на зеленый газон Тюльери, в бесконечную даль Елисейских полей, на Триумфальную арку и Эйфелеву башню… В такие сумерки ветер несся им навстречу…
Там, в Варшаве, Лиза, стоя с ним на Маршалковской, сказала ровно за месяц до того, как ушла от него: «Мне кажется, что меня когда-нибудь раздавит автомобиль. Скажи, ты плакал бы, если бы узнал о такой моей смерти после того, что я тебе уже не была бы женой?»…
Ему казалось, что она при этих словах улыбнулась. Но шел дождь, и ресницы у нее были мокрые. Может быть, она плакала?..
А после, много после, стоя с Жоржеттой на самом верху Эйфелевой башни, с нежностью держа ее за руку, почему подумал Сергей Матвеевич, что вот один прыжок — и он умрет, не успев долететь до земли? Это было очень высоко, даже голуби не подымались до них, а дворец Трокадеро напротив, с его бассейном, казался игрушечным.
Сергей Матвеевич вздрогнул: он снова поймал себя на непростительной слабости — он сгорбился как дряхлый старик. Allons donc [12], нужно взять себя в руки, не распускаться! Но ноги шли все медленнее, и лаковые ботинки жали пальцы. Пожалуй, лучше сесть в омнибус, на самый верх, на империал {8} . Это будет похоже на мальчишескую эскападу, на воскресный пикник.
В густые сумерки подъезжал Сергей Матвеевич к Одеону. У подъезда в театр гудели моторы, а по галерее, вокруг него, горели кое-где электрические лампочки у книжных ларей. Сергей Матвеевич не сразу вошел в вестибюль. Он прошелся вокруг театра, вдоль темнеющих книжных шкафов, где пахло сыростью, пылью бумажной и кожей.
Там, остановясь перед витриной с эстампами, неясно выступающими из-под тускло мерцающего стекла, вынул поспешно Сергей Матвеевич из кармана платок и дрожащей рукой приложил его к глазам. Цилиндр съехал ему на лоб, худые плечи топорщились кверху, в книжном шкафу напротив тень его можно было принять за фантастическую тень маленького, сгорбленного старичка.
На кружевной скатерти туалетного стола, перепачканной гримировальными красками, в беспорядке валялись банки с помадой, бутылочки с эссенцией и пудреницы. В ярко освещенном зеркале выступало нарумяненное лицо когда-то красивой женщины — подведенные густо-черные брови, с горбинкою нос, малиновые губы, двойной подбородок.
Подымая полные набеленные руки, поправляла Жоржетта Ригаду прическу, отчего видны были у нее под мышками черные волосы, а из корсажа подымалась высокая грудь.
Обволакивая себя клубами сизого дыма, сидел, конечно, как всегда, на потертой кушетке, Ренэ Кадо, театральный рецензент бульварной газетки. Высоко подтянув на мясистых коленях брюки, отчего видны были его сиреневые носки, округляя толстые, похотливые губы, морща все свое одутловатое плоское лицо, рассказывал он новый скабрезный анекдот.
Яркий свет, табачный дым, острый, приторный запах разгоряченного женского тела и крепких духов ошеломили на время вошедшего в уборную Сергея Матвеевича. Проводя рукою по лысине, остановился он в нерешительности.
Жоржетта, не поворачивая головы, крикнула ему:
— Добрый вечер, мой Бобо, mon petite drôle! [13]
Ренэ Кадо воскликнул ей в тон:
— Черт возьми, вы не дали мне времени поухаживать за Жоржеттой!
Смущенно Сергей Матвеевич ответил:
— У вас, может быть, есть дела? В таком случае я могу выйти…
Но не дав ему докончить фразы, загрохотал Кадо, выпуская новые клубы дыма:
— Parbleu! [14]Эти русские неисправимы! У них нет ни на сантим чувства юмора!
Потом, приходя в меланхолическое настроение, он произнес печально:
— Боже мой, как мало в нашей жизни смеха!.. В нас уже нет прежнего французского крепкого юмора Рабле и Вольтера. Мы даже не умеем веселиться, как следует…
Умное, циничное лицо старого пройдохи, человека, видавшего виды, давно продавшего свой ум и темперамент бойкой газетке, в которой он писал, вся грузная, но живая его фигура слова заволоклась дымом.
Сергей Матвеевич, опускаясь в кресло, поставив цилиндр на пол, с беспокойством посмотрел на Жоржетту. Кажется, она немного возбуждена сегодня. Должно быть, публика не очень дружно приняла ее. Ноздри ее короткого носа нервно ширятся и не ладится прическа… Когда причесывалась Лиза… Нет, здесь нельзя думать об этом, не нужно… здесь, за кулисами французского театра… Он никогда еще не чувствовал себя столь одиноким, совершенно одиноким, кинутым на произвол судьбы… Разве Жоржетта его понимает? Смешно сказать, но они думают на разных языках. Она так и не научилась говорить по-русски. Впрочем, раньше ему нравилось, как она коверкала слова, когда он заставлял ее говорить ему: «люблию тиеба».
Сейчас ему знакомо каждое ее движение, но не только родной язык у них разный. Ах, русская женщина, русская женщина…