За дверью возникло молчание, затем ключ повернулся, дверь открылась. На пороге стоял наскоро одетый мужчина средних лет.
- Какие еще друзья… - начал он, но в следующую секунду я резко толкнул его в жирную грудь и шагнул в номер.
На мятой постели в белой ночной рубашке, прикрывшись по пояс простынею, сидела Лиза. Ее глаза при виде меня сделались огромными, она побледнела и прошептала:
- Петенька…
Не говоря ни слова, я выхватил револьвер и выстрелил в мужчину, который уже оправился от изумления и готовился мне помешать. Мужчина рухнул на ковер. Я направил револьвер на Лизу. Она завизжала и, как щитом, прикрылась простыней. Я выстрелил. Руки с простыней упали, Лиза откинулась на спину и затихла. Опустив руку с револьвером, я стоял и смотрел, как на белой рубашке расползается красное пятно.
Как долго я так стоял - не знаю, но, наконец, пришел в себя и огляделся. Пороховой дым тянулся в сторону приоткрытого окна, в ушах звенело, шрам на голове сходил с ума. Я вышел из номера и, плохо соображая, направился к выходу. Видимо, я так и нес револьвер в руке, потому что встречные шарахались или замирали, прижавшись к стене и закрывая лицо руками. Я был уже близок к выходу, когда сверху отчаянно завопили:
- Полиция! Убил! Женщину убил! Держите его!
Все сразу заговорили, закричали. На меня набросились, отобрали револьвер, скрутили руки и кинули на стул. Я не сопротивлялся.
Потом вокруг собралась толпа, и я сидел, опустив голову. В какой-то момент я случайно поднял глаза и, как в тумане увидел в нескольких шагах от себя возбужденных людей, которые громко разговаривали и показывали на меня пальцами. Взор мой прояснился, когда в переднем ряду я увидел молодую женщину лет 20-25-ти в шляпке с поднятой вуалью. Она стояла неподвижно, сжимая в руках сумочку и направив на меня торжествующий взгляд черных глаз. Я попытался что-то сказать, но у меня ничего не вышло.
Потом, уже значительно позже, я пытался вспомнить, где и когда я видел этот взгляд раньше, но так и не вспомнил, пока однажды, уже на каторге, меня внезапно не озарило:
«Да ведь на Невском же! Конечно, там! Определенно там…»
…Ранним летом одна тысяча восемьсот пятьдесят шестого года, когда петербургский свет еще не разъехался по летним загородным домам, я прогуливался по Невскому проспекту с моим старинным приятелем Сергеем Мещерским.
Невский от Адмиралтейства до Садовой пестрел нарядами и мундирами. Тут же были няньки с детьми, лакеи с собаками, гарцующие под седоками лошади и подпрыгивающие на камнях мостовой кареты. Несмотря на бесславный мир, который нас заставили подписать в Париже, наград на столичных мундирах прибавилось значительно.
Только недавно улеглась суматоха, вызванная окончанием Крымской кампании, и я, испросив разрешение, приехал с Кавказа в Петербург, чтобы хлопотать за свое дальнейшее положение. Здесь я обратился к Мещерскому, который связями своими в военном ведомстве мог оказать мне неоценимое содействие.
Я уже успел изложить ему суть моих притязаний, которые заключались в попытке устройства по кавалерийской части при военном ведомстве, и теперь старался подкрепить их основательность всевозможными доводами:
- Невозможно далее терпеть унижение, которое нам пришлось испытать! Россия потеряла море, земли, а важнее всего – репутацию! И это притом, что армия и флот держались геройски и одержали победу не в одной баталии! И ведь что удивительно - есть у нас достойные преемники Суворова и Ушакова, а кампанию проиграли! И проиграли, я думаю, здесь, в Петербурге, уж не обижайся!
- Ты прав, Петр Аркадьевич. Не думай, что стыдно тебе одному. Таких людей у нас много, и все мы с превеликой надеждой уповаем на императора Александра Николаевича, который, по слухам, настроен весьма решительно изменить многое у нас.
- Дай-то бог! Потому и прошу твоего содействия оказаться мне здесь, чтобы тем самым принести посильную пользу родному Отечеству. Опыт мой, мой чин и рвение, думаю, достаточны, чтобы ими воспользовались достойные люди для производства необходимых перемен в организации кавалерийского дела. Ты знаешь, я составил записку с моим мнением о тех положениях, которые следовало бы ввести, чтобы возвысить кавалерию до европейской высоты. Возможно, ты захочешь ознакомиться…
- Непременно, Петр Аркадьевич, непременно, почту за честь! И будь уверен – буду рекомендовать тебя с самой лучшей стороны! Ну, а теперь, расскажи мне, друг мой, что у тебя на семейном поприще!
- Ах, Сергей Александрович, голубчик! Наступил ты мне на самую мозоль! Нет у меня семьи.
- Ну, а избранница имеется?
- Нет и избранницы.
- То-то я вижу, что ты серьезно-грустный вид носишь!
- Ты прав, из-за этого у меня часто бывает грустное настроение. Особенно, как на детишек посмотрю…
- Так что же тебя не пускает жениться? Ведь, поди, как и мне - сорок уже?
- Сорок, Сергей Александрович, сорок! Да и правда, устал я от жизни гусарской кочевой. Конечно, школьничать, или там, буйства, разгул – это уже не по мне. Не пристало командиру полка этим заниматься. Хотя, когда гляжу на молодых, да нас в эти годы вспоминаю – так и тянет тряхнуть стариной!
- Да, брат! Гусар – это на всю жизнь!
- Вот потому и боюсь – появится какая-нибудь избранница, да уймет мой пыл!..
- Э-э, брат! Чему быть, того не миновать!
- …А ну, как начнет приставать с капризами!
- Тут-то детишки и утешат!
- По правде сказать, было дело, влюбился я там, на Кавказе…
- Вот это дело! Расскажи!
- Да что рассказывать… Влюбился, как Печорин на старости лет. Да не в княжну Мэри, а в простую черкешенку… Знаешь, ведь в совершенстве – красота, а в несовершенстве – прелесть…
- Ну, брат, да ты у нас просто герой нашего времени выходишь!
- А знаешь, Сергей Александрович, я часто последнее время Михал Юрича, друга нашего любезного, вспоминать стал. Хоть и разошлись наши пути, а никогда я его не забывал, а с годами и того больше. Вот и письмо его единственное берегу до сих пор пуще, чем драгоценность. И если скажут мне, что презрительный и заносчивый он был до пределов возможного – ну, так это неправда. И Кавказ к нам прилепился, потому что он его русским языком воспел больше чем кто-либо.
- Ты прав, Петр Аркадьевич. Но, к досаде, не помнят его здесь. Видно, время еще не пришло.
- Как подумаю – что бы сказал он, автор «Бородина», доживи он до такого позора! Разве могли мы, дети великой победы, думать, что через такое малое время побежденный будет диктовать нам свои условия! Все мы там, как узнали про мир этот позорный – плакали, как малые дети! Я с горя даже рассчитывал подать в отставку.
- Вот что я тебе скажу, Петр Аркадьевич. Есть большая политика, которая не нашего ума дело, а есть Россия, Отечество наше великое, которому и должны мы послужить, пока есть силы. А что и как – потомство рассудит!
- Есть у меня еще одно дело, Сергей Александрович. Не знаю, как ты на него посмотришь. Может, одобришь, может, осудишь. Но обещал я одному рекруту перед его смертью, что дам вольную своим крестьянам. Сказал, что всем в России дать не смогу, а своим дам. Может, кому мой поступок примером будет. Сколько же еще быть России «страной рабов, страной господ…»
- Благородный ты человек, Петр Аркадьевич, благородный! Только вот боюсь - не всем это понравится!
- Наверное, не всем понравится. А, впрочем, уверяю тебя, что мне все равно…
Тут мы, перейдя Полицейский мост, поравнялись с кафе Вольфа, и Мещерский, чтобы остудить нашу беседу, предложил выпить по стакану лимонада. Я проявил нерешительность, и в этот момент рядом с нами почти бесшумно остановилась карета. Соскочивший лакей откинул подножку, открыл дверцу, и в проеме кареты показалась женщина, очень красивая и благородная. Она огляделась, словно подыскивая кого-нибудь, кроме лакея, кто мог бы помочь ей спуститься. Я тут же кинулся, оттолкнул лакея и протянул ей руку со словами “Je vous prie, Madame”. Женщина благосклонно на меня взглянула и руку мою приняла. Спустившись, она сказала: