Выбрать главу

И он взял ее на руки и понес туда, где ждал их чистюля-мох. И ели сомкнули над ними черно-зеленые лапы, чтобы укрыть от случайных глаз, потому что дерево, как и человек не знает, зачем живет, но знает, зачем на свете любовь…

Потом они вернулись туда, где земляника и ландыши. Он сел на траву, усадил ее возле себя и грубыми пальцами стал поправлять ей волосы. И тогда, обхватив его щеки ладонями и глядя в его глаза янтарными зрачками, она сказала:

- Господи! Неужели ВСЕ ЭТО однажды кончится? Не хочу!..

Да, она так сказала. Но это были не те слова. Те она сказала позже. Осенью. В начале сентября.

Они уехали отдыхать на море. Странно, но в свои тридцать он никогда не был на море - ни на своем, ни на чужом. Так он сказал. Наверное, из-за своей дурацкой работы. Она уже была на море раньше и именно здесь. С тем, другим. Давно. Два года назад. Почему она захотела приехать сюда снова она объяснить себе не могла. Но он, конечно, ничего этого не знал.

А между тем он был в восторге. Его невозможно было вытащить из воды. Как мальчишку. Плавал он прекрасно, этого нельзя было не признать. Как торпеда. И где он только этому научился? Пока он плавал, она сидела в шезлонге и через черные очки наблюдала за ним. Они ей очень шли. Это он так сказал. Он был скуп на слова, но это сказал. И еще с ним было спокойно. Было бы вернее сказать - надежно, но она не говорила себе так, потому что это было заразное слово, а она до сих пор не могла оторвать себя от прошлого. Да, он не был красив, но он был надежен. И зачем она только приехала сюда снова!..

И еще она была беременна. С того самого сумасшедшего дня в лесу. Только он об этом не знал. А она не знала, как ей быть дальше. И времени у нее, чтобы решиться на что-то определенное было в обрез.

Он вышел из воды - могучий, бронзовый, некрасивый, как языческий бог - и сел у ее ног. Как тот, другой. Два года назад. Этот ее любит, она это знала точно. А она его? Его – надежного, могучего, бронзового, некрасивого?

«Ты круглая идиотка!» - сказала она себе и взъерошила его волосы. Как тому, другому. Два года назад.

Они любили гулять по берегу, вдоль границы двух стихий. Оба в шортах и одинаковых (она так захотела) пестрых рубашках, в черных очках и одинаковых (так захотела она) мягких шляпах - издалека их можно было принять за брата и сестру. Если бы, при ближайшем рассмотрении, не вопиющая безликость его лица. Если бы (дайте, дайте налюбоваться!) не кукольная прелесть ее личика. А еще у брата с сестрой не бывает общих детей…

У него оказалась душа романтика. Господи, это при его-то работе! Это у него-то, способного прихлопнуть человека, как муху! Правда, как заразную муху. Он словно ребенок упивался тем, что было вокруг, и раньше таким откровенно восхищенным его лицо было только когда он смотрел на нее. Сначала это забавляло, но однажды в ее сердце, как молоко вскипела ревность, и она вдруг ощутила шаткость своего положения, отчего растерялась еще больше. Но что за фантазии – ревновать к этим распущенным небритым пальмам в пальцах веером, к этим ярким, надушенным, как дешевые проститутки цветам, к этим седым, как старые импотенты камням, к этому пусть и золотому, но скучно-однообразному песку, которому все равно кого согревать, к этому неуравновешенно истеричному морю, которое сегодня голубое, как гомосек, а завтра вздорное, как лесбиянка? Или к этим беззаботным мулатам и мулаткам, которых взять бы за хвост да выставить на наш мороз? Что за фантазии, в конце концов?

Они шли по берегу, иногда останавливаясь и оглядываясь, чтобы наблюдать, как море обходится с их следами, и ей на ум приходил пошлый образ смытой временем любви, и это было единственно умное, что море могло ей сообщить. И то, о чем море предупреждало ее в прошлый раз, и эта ужасная ошибка приехать с ним на место бывших радостей, и этот приторный запах прибоя, в котором появилось что-то тухлое, заставили ее остановиться, повернуться к нему, снять замечательные черные очки и, глядя на него янтарными, готовыми заплакать глазами, сказать:

- Ты знаешь, я беременна…

Да, так она и сказала. Только это были не те слова, что она сказала потом. Через несколько месяцев. В конце декабря.

Они отправились в театр на «Травиату». Перед этим они смотрели по видику неувядающую «Красотку», и она спросила его между прочим знает ли он, над какой оперой плакала красотка. Он, конечно, не знал, и она его просветила. Правда, она с одинаковым успехом могла бы сказать, что это «Лебединое озеро», и он бы поверил. Тем не менее, он тут же загорелся идеей сходить в оперу, чем невольно тронул ее, особенно когда выкроил, наконец, для этого время.

С некоторых пор он взял в привычку при всяком удобном случае обращаться к ней «Дорогая, не хочешь ли…» (это с его-то манерами!) и, честно говоря, достал ее. На ее стройной фигуре уже образовался живот (уговорил-таки оставить!), а вместе с ним склонность к беспричинному раздражению. Из-за его дурацкой службы она часто и подолгу теперь оставалась одна, а когда он возвращался, усталый и внимательный, она цеплялась к пустякам, кричала, что он ее не любит, закатывала истерики, становилась некрасивой, знала это, но ничего не могла с собой поделать. Он был невозмутим, только чернели скулы и пропадали губы, и капризы ее сносил безропотно. Потом она тихо плакала и просила прощения. Он брал ее на руки, утешал, говорил, что это он виноват, был заботлив до тошноты и, как прежде, надежен. В остальном же они жили тихо и готовились к рождению девочки. Каждый по-своему. Она смирилась и в ответ на его нескончаемые предложения руки и сердца даже обещала подумать. Но только после того, как родит.

За двадцать минут до начала они вошли в театр и окунулись в атмосферу хорошо отрепетированного обмана. Их окутала мягкая желтизна лукаво подобранных светильников (оттого и нет в театре некрасивых зрителей!), наполнил среднеарифметический аромат подвального реквизита, паркетной мастики и лепнины главного зала, накрыл полумрак великих теней, обитающих под сводами, заинтриговали по-египетски загадочные лица служителей - одним словом, захватила обстановка культурного водопоя, на который собрались все звери городских джунглей. Она была в длинном черном платье, не скрывающем ее положения, с накидкой на голых плечах, с исходящим от нее ореолом будущей мадонны. Рядом с ней, трогательной, почти святой (что может быть возвышеннее красивой беременной женщины? только еще более красивая беременная женщина!) он выглядел, как безликий телохранитель из очень частного охранного предприятия. На нее обращали обильное внимание, и ей это нравилось до такой степени, что она вдруг пожалела о своем выборе.

Заняли места в ложе, почти как в кино. Она впереди, он позади нее, спрятав лицо в тени. Она гордо и с удовольствием водила головой по сторонам, зная, что ее разглядывают.

Потух свет, грянули увертюру. Он смотрел на сцену и честно пытался понять, что к чему. Прежде он только раз имел случай приобщиться к публичному искусству, и оно ему не понравилось. Как он туда попал – дело темное и неинтересное, но визит оставил в нем прочное впечатление чужого праздника. Помнится, дирижер там беспорядочно размахивал руками, будто отгонял чертей, налетевших на корявые звуки, как мухи на вторую свежесть. Музыканты раскачивались, дергались, выдували и выпиливали каждый свое, и звуки, смешиваясь в большой гудящий шар, как пьяные шарахались об стены, потешаясь над неисправимо трезвыми лицами слушателей. Возможно ему не повезло, и он столкнулся с современной музыкой. Но в этот раз все было по-другому, он был с ней, и всякая музыка была ему хороша. Настолько, что когда зажгли свет к антракту, он улыбнулся ей и сказал:

«Хорошая опера!»

«Правда? - обрадовалась она, беря его под руку. - Тебе действительно понравилось?»