Выбрать главу

Но все смотрят на скрипача. Его здесь никто не знает, те двое отыскали его где-то в Варшаве. Во дворе к нему как-то не присмотрелись и только здесь, в низкой хате, увидели, как он высок. До смешного длинен, особенно ноги, а туловище такое маленькое, что кажется, будто весь он состоит главным образом из ног и головы — сущий аист. Лицо такое худое и узкое, что, кажется, и глядеть-то на него можно только сбоку, в профиль. Даже глаза у него сидят по бокам, как у птицы. А так как шею скрипач держит наклонно, а нос у него длины необычайной, то кажется, что носом он упирается в грудь, точь-в-точь как это делают аисты. Кто-то крикнул: «Да ведь это аист!» Другой подхватил: «Журавль, длинноногий журавль!» Так они между собой его и прозвали. «Аист», — твердят одни; «Длинноногий журавль», — стоят на своем другие. Между тем скрипач заиграл. И взял такую хватающую за сердце, такую зажигательную ноту, что всю душу перевернуло, даже застольный шум немного утих. Скрипач по-птичьи посматривает желтыми глазами то вправо, то влево, и волосы у него тоже рыжевато-желтые. Он играет. Но вот женщины уже накрыли перед домом столик с угощением для музыкантов и просят их выпить жженки.

В хате царит неописуемый шум: каждый хочет перемолвиться словом как раз с тем гостем, который сидит от него дальше всех, и каждый норовит перекричать соседа. Но весь этот шум покрыл голос Катажины Гондек, когда она, вспомнив старые обычаи, запела, держа у груди маленькую Бернадю, так пронзительно, будто сотня чаек разом крикнула над лугами:

Эх, крепка горелка, эх, и жженка хороша, Эх, да еще лучше моя любушка-душа!

Не ожидая поощрения, она перекрикивает всех уже новым куплетом, а бабушка Яснота бодро ей вторит. Обе поют:

Ой, соловушко из лесу голос подает, Ой, на свадьбе на моей да песенки поет!

Раздался хохот, особенно смеялись молодые; некоторые из них силятся заглушить бабушку, распевая не известную здесь городскую песенку:

Мариника, Мариника, Не ленись, да погляди-ка, поглядика-ка...

Кто-то из гостей, кажется зять Руцинских — «работник умственного труда, — говорят о нем люди, — из уездного города», — вздумал поощрить двух старомодных певиц.

— Так вот и пойте! — взывает он к бабушке. — Всегда так пойте! Вы облагородили наше собрание, наш пир! Это укрепляет наш дух! Это наша прекрасная народная песня, это традиции Народной Польши. Сто лет вам жить! Облагораживайте! Эту рюмку — за ваше здоровье... — тут восхищенный гость выпивает третий стаканчик жженки.

Но бабушка Яснота не слышит его похвал, и, хотя гость обращается к ней, протягивая через стол стаканчик, она этого не видит: глаза ее зажмурены от восторга, и она поет, нет, не поет, а кричит во всю глотку, широко разевая беззубый рот.

Юзеф Яснота, брат Щепана — они похожи друг на друга, как две капли воды, только глаза у Юзефа больше, светлые, со стеклянным болезненным блеском, и грудь еще более впалая, — став на пороге, кричит:

— Пора, пора! Пора собираться к венцу!

Начинается суматоха, все встают: жених и невеста уже давно исчезли, их одевают к венцу.

Зузю наряжают в соседней хате, у Попёлков, а распоряжается церемонией Анеля Павоняк, у которой хороший вкус. Сама она очень хороша в черной юбке, в светло-желтой шелковой блузке с черным кружевом у воротничка, заколотого блестящей черной брошкой. Войдя к Попёлкам, Малгожата, на которой по-прежнему надето затрапезное рабочее платье, даже не успев взглянуть на дочь, засмотрелась на Анелю. «Какой вкус, какой шик!» — думает она, а вслух говорит:

— Точнехонько так выглядела моя покойная барыня на портрете. Как раз такой ее изобразили, когда она еще была молодая. Тоже в желтой блузке и с черной брошкой.

— А Зузя? — говорит Анеля с материнской улыбкой. — Не так, — останавливает она помогающих ей подружек. — Фату приколем иначе. И аспарагусов мало.

— Ядвися, беги домой, принеси аспарагусы, — торопит Малгожата. Ядвися с трудом отрывает восхищенные глаза от сестры, выбегает и вскоре возвращается, неся в обеих руках горшочки с аспарагусом, так тщательно убранные вчера белой и розовой папиросной бумагой.

Хозяйка дома поддерживает тюлевую фату и, проливая слезы, говорит:

— Все-то теперь по-иному. Прежде, бывало, невесте полагалось вырастить себе руту или мирт на свадебный веночек. А теперь, как настала эта новая власть, аспарагусы пошли, господи боже мой...

Зузя, пока ее одевают, стоит послушно, в молчании. Глаза ее широко открыты, сухи и неподвижны, выглядит она красивей, чем вчера, потому что припудрила прыщики на лбу и подбородке, слегка нарумянила бледные щеки, губы тоже подкрасила. Чесек любит, чтобы женщина выглядела по-городскому.