Но напряженность и некоторые церемонии в отношениях между нами и Тумры оставались довольно долго.
Он продолжал нас сторониться, наиболее же свободно и весело держался с отцом. Потому, что отец не ждал от него никаких чувств, а просто учил его делать стойку и ходить с ним на охоту.
При этом Тумры, наверное, мог сколько угодно думать о своем хозяине и о том, как печальна жизнь.
А мы не падали духом и ждали его дружбы.
— Ты видел? Он шел за мной до самого конца сада.
— Как же! Шел потому, что утром там была кошка. Просто он хотел посмотреть, не сидит ли она еще на дереве.
Да, это еще не доказательство.
Но однажды мы все-таки получили это доказательство.
Мы играли на газоне перед домом в «мытье овец».
Тумры спал поблизости.
Вдруг все воображаемые овцы убежали.
Мы бросились искать их за ворота.
Тут мы увидали, как Тумры вскочил, огляделся, увидел, что нас нет, и в порыве чувств стал искать.
Это было не много, но все же доказательство.
Летом Тумры влюбился в собачку сторожа Филютку. Он был в самом расцвете молодости. Было ему от роду больше года, да и не мог же он жить одним отчаянием. Впрочем, Филютка на самом деле была мила, общительна, сердечна.
Глаза у Тумры теперь сияли счастьем. Где бы ни появлялась Филютка, он оказывался там же и бежал рядом, не выдвигаясь вперед ни на один дюйм. Нам же вежливо кивал головой.
— Я так счастлив. Вы еще любите меня?
Он до такой степени забыл своего хозяина, что мы даже ставили ему это в вину.
Теперь на его заигрывания мы отвечали с холодком, но нам было приятно.
В конце лета произошли некоторые события.
Филютка стала бегать с белым кобелем овчара.
Ночью было слышно, как под окнами дрались какие-то собаки, и Тумры тоже был там.
Наутро уши и пасть у него были в крови, и он целый день спал, а ночью снова слышалась вокруг дома собачья беготня и лай Тумры.
Он переживал бурные авантюры и драмы.
Однако, несмотря на все это, именно тогда он стал предупредительно вежлив с нами и мил.
Он старался уделить нам как можно больше своего свободного времени. Не колеблясь ни минуты, усталый, израненный, он вскакивал с подстилки, стоило только нам крикнуть, что хотим гулять, и бежал с нами. Глаза его всегда улыбались нам.
Он совсем изменился. Стал добрым и мудрым. Как будто, выстрадав много сам, он понял, что не надо причинять страданий другим.
Он отвечал на наши чувства кротко и сдержанно.
В августе старшая сестра заболела тифом.
Все думали, что она умрет, но никто в это не верил.
Папа плакал, все ходили на цыпочках, а девочка несла всякий вздор, что, впрочем, с ней случалось и без тифа.
Младшие дети могли в людской безнаказанно объедаться бобами, потому что никто не обращал на них внимания.
Из окна несся в комнату аромат полей и зноя.
В доме было так тихо, что слышно было, как над резедой в саду жужжат пчелы.
Тумры прошел тогда тихонечко через все комнаты к больной девочке и положил голову на одеяло у самых ее ног.
Девочка в первый раз пришла в сознание, открыла блестящие от жара глаза и сказала:
— Тумры.
И слезы потекли у нее по вискам из-под полуприкрытых век.
Она вытянула руку, и Тумры тотчас же осторожно и робко подошел и легонько положил ей на руку морду. Теперь он себя окончательно выдал. Он любил нас.
После бурь и душевных разладов юности Тумры жил всей полнотой жизни зрелого возраста.
Его врожденная веселость вполне окрепла, установилась. Он позволял над собой подшутить, любил поиграть. Воистину он был ясный и солнечный, как всякий, кто очень добр.
Когда мы посмеивались над ним, он, чтобы скрыть смущение, высоко подпрыгивал и ворчал.
Он хватал нас легонько зубами за платья или за руки и вдруг, отскочив, обегал галопом несколько раз вокруг клумбы и каждый раз, оказавшись против нас, припадал лапами к земле и склонял голову, смеясь и ворча потихоньку, и снова мчался.
Когда на закате мы шли с мамой гулять в алеющие поля, Тумры шел впереди своей самой красивой побежкой, медленно и ритмично помахивая в такт каждого шага хвостом — вправо, влево, вправо, влево.
Шел, полный спокойной радости жизни, как порой идет человек, напевая про себя.
Вечером он приходил пожелать нам покойной ночи.
Он клал голову на подушку, а мы обнимали его за шею — и так, молча, глядели друг на друга.
Тогда не только собака не могла высказать своих чувств. Не могли и мы.
Однажды осенью Тумры заболел.
На дворе было тепло и тихо. Пахло ренклодами и грушами. В поле стучал локомобиль, и стук этот доносился в сад, как далекая песня.