Выбрать главу

И уметь бы все, что умеют они.

Легко и быстро двигаются их руки — и в полях стоят скирды, а в закромах золотой стеной поднимается зерно. Как они делают это?

Все, что создавали мы, играя, могло мгновенно исчезнуть.

Мы построили дом, но никто не видел его; мы везли хлеб, но на самом деле хлеба не было.

А они, где бы ни ступили, куда бы ни пришли, — только подняли свои руки или согнули спины — всегда и всюду их трудом создавалось что-нибудь, что было на самом деле и чего не могло уже не быть.

Хлеб засевался и вырастал, хлеб ложился сжатым, отваливались и крошились пласты земли.

Поэтому мы хотели быть такими, как они. Обливаясь потом, черные от пыли, с ладонями, шеями и ногами, гудящими от работы, с сердцем, подступившим к горлу, мы гнулись под тяжестью снопов.

Мы были в упоении от своего геройства, а они тем временем пели суровую песню батраков.

Люди говорили В достатке наживешься, А тут работы столько, Гляди и надорвешься. Видно, тут придется Грязным находиться, Целый день трудиться, Ночью не ложиться.

Из песни можно было понять, что и они не хотят быть тем, чем были.

Мы тоже хотели быть чем угодно, только не тем, чем мы были.

И вместе с ними, как братья, мы пели горькую песнь вековечного недовольства и тоски о жизни, более прекрасной, чем та, которая есть и будет.

А ближе к вечеру начиналась песня о любви.

В зеленеющих небесах звенел жаворонок, будто звонкий ручей бежал в безоблачной шири.

От зерна пахло соломой и хлебом, а с высоты покачивающегося воза пшеницы чей-то голос ласково спрашивал:

Закатилось солнце, скрылось За углом костела, Ты скажи, дивчина, Ты скажи, любимая, Будешь ли моей?

Губы потрескались от жары и кровоточили, но мы с Марчиной надрывались:

Гуси белы, гуси белы Скрылись за рекою, По тебе я, видно, милый, Изойду тоскою.

Мы шли домой и не знали, ногами ли ступаем по земле, горящими ли ранами прикасаемся к ней.

А сердца наши были охвачены дурманящим предчувствием будущей жизни.

Перед людской уже сидел Ясь Слупецкий и легко пробегал пальцами по ладам гармони. Нехотя растягивая складки мехов, он извлекал из инструмента изменчивую мелодию, звуки которой переливаются и ускользают, так что не успеваешь насладиться их легкими переходами и все жалеешь чего-то.

Вдруг он запел.

О том, что растет рябина, и о том, что одна дивчина пришлась ему очень по душе. И ничего уж тут не поделаешь: ведь нельзя сделать так, чтобы не любить, когда уже любишь.

И что он поделает: когда не видится с ней, все у него из рук валится.

А как ее увижу, все кругом светлеет И работа спорится у меня в руках.

И поет дальше:

Четыре воза сена тебе бы подарил я, Только б захотела ты любить меня. И клеверу возик тебе бы накосил я, Только б ты со мною обручилась, милая. Подарил бы я тебе и платье из муслина, Только б обвенчалась ты со мной, дивчина.

Клевер душистый — ну и что же?

Она не хочет. Ее сердце молчит и совсем не слышит твоей песни.

Для чего же тогда светят звезды и солнце? Просто светят. Им все равно.

На протяжном печальном звуке песня замирает.

Звезды заглянули в окошко. Светят, мерцают. В кухне жарко и чадно. Жарятся картофельные оладьи.

На окне цветут красные герани, и запах их листьев смешивается с запахом оладий. Из глаз Маринки на плиту капают слезы. Какое ей дело до этих оладий, герани и игры Яся.

Ей хватает своих слез, ведь никто не знает, где скитается ее милый.

На дубу зеленом Желудь уродился, Повенчаться милый Обещал — да скрылся.

Обещал, да и ушел — и нет его.

«Пусть задавит его сырою землей за девичий румянец, что согнан тоской». И пускай провалится, изведется, пускай погибнет, сгниет, пропадет.

А вы к ней идите, Сватов засылайте — Или счастье дайте, Или жизнь возьмите, Чтоб с тоскою лютой Ей не жить на свете...

Зачем же так жестоко? Ведь останешься жить, ты знаешь это — кто же будет его любить, если ты умрешь?

И ему ты ничего не сделаешь, и будешь молиться за него в костеле, потому что любишь; и ничего тут не поделаешь, ничего не изменишь.