Когда мучители судили Аталибу, я служил толмачом. Слова проходили через меня, как глас божества проходит через жреца, прежде чем донестись до народа. Я стал линией белизны, нестойкой, метущейся, отделяющей два грозных войска, как пенная кайма отделяет желтый песок от моря. Тело мое сделалось ткацким станком, лихорадочно ткавшим участь толпы раздвоенной иглой моего языка. Слова вылетали, подобно стрелам, и вонзались в меня с гулким эхом. Верно ли я понимал сказанное? Верно ли возвращал полученное? Когда взгляд мой в ходе суда вонзался в синеватые соски жены Аталибы, соски, которые благодаря отсутствию руки Аталибы, пожалуй, дозволили бы моим вожделеющим пальцам нанести им визит, — не искажало ли смятение смысл слов, гулко звучавших в недвижном зале? В одном я уверен: мой язык уподобился двойному блюду, на чьей упругой глади удобно расположились ложь и сговор. И я услышал грохот двух армий, будто сошлись два моря — море крови и черная вода моря иноземного. И теперь, на закате, я бреду по пляжу — старый человек, согбенный под бескрайним сводом вражеских голосов, который раскинулся над моими развалинами, поглощенными сельвой. Я не сошел в могилу с теми, кто умер, когда я огласил приговор, подобный струе воды, которая всасывается, полощет горло и затем выплевывается, но я и не живу жестокой жизнью мучителей, чьи голоса доносит ветер по ночам, когда я устраиваюсь на ночлег в сельве.
Когда мучители принялись строить свой город, они возвели толстую глинобитную стену и выкрасили ее белым. Но часть стены обрушилась, и ее бросили. Так и стоит белая стена посреди голого поля, и в полдень свет искрится на белой поверхности, изъеденной ненастьем. Иногда я сажусь на землю и смотрю на нее часами. И думаю, что язык мучителей для меня — словно эта стена, плотная, бесполезная, бессмысленная, ослепляющая, когда свет отражается от ее высохшей, щербатой поверхности. Впору царапать ее, сбивая пальцы в кровь, или биться об эту стену, за которой нет ни одного дома, чтобы войти и укрыться в его тени. Я всего лишь старый индеец, бродящий в безмолвии по сельве, среди развалин, и не слышен уже на закате голос матери, которая зовет меня домой, среди костров и дыма и запаха пищи, плывущего по улицам багряного города, уступами уходящего к небу.