Под конец я до того умаялся, что едва в лодку влезал. Последний раз меня втаскивали, я не мог шевельнуться. Я сказал, что через минуту снова нырну, но мистер Набб покачал головой:
— Нет. И спасибо тебе, сынок.
Они поплыли назад, и меня вытащили из лодки. Кто-то позвонил в город, и оттуда приехали взрослые ребята и мужчины, чтобы достать тело. Нырял молодой парень по имени Спунер, он-то его и достал. С третьей попытки, но ему просто-напросто повезло, что так быстро. Меня тошнило, и голова раскалывалась от всех этих ныряний. Честно говоря, я был рад, что это не я поднял тело, не то мистер Набб решил бы, что я мог спасти Сайласа, если бы захотел. Мне было так плохо, что я даже не видел, как тело несли к дому. Только голоса слышал, но мне было все равно. Позже меня завернули в одеяло и отправили домой.
Наверное, нелегко пришлось мистеру и миссис Набб, такое горе в семье. По-моему, когда у тебя умирает дурачок, это ещё тяжелее, чем когда умрет нормальный, за него большую ответственность чувствуешь. Но кто-то считал, что это даже к лучшему, ведь Сайлас был неполноценным человеком. А у Наббов остался Алек, которому тогда было года три.
У Алека с головой оказалось все в порядке. Родители никогда не учили его подставлять другую щеку, как Сайласа. Видно, кто-то сказал им, как мальчишки пользовались тем, что Сайлас не дает сдачи. Алек рос ужасным забиякой. Роста он был невысокого, как и отец, но тем не менее. Он никому не прощал обиды и вечно искал повод подраться. И чем старше он становился, тем хуже. Потом связался с дурной компанией. В двадцать два года он ввязался в уличную драку и застрелил человека из пистолета калибра 0, 38. Тот умер. Теперь Алек в тюрьме в Нашвилле, и, думаю, не скоро выйдет.
Память половодья
До того высохшей, до того блеклой казалась она, проходя по улице, что при встречах мальчик с трудом признавал в ней героиню тех вечно неконченных повестей, которые складывались из перешептываний приходивших к его матери дам. Как это у них говорилось? Говорилось так: Ни стыда, ни совести, жить здесь как ни в чем не бывало. Она его не любила. Зачем ей понадобилось за него выходить? Зачем все прочее ей понадобилось? Она его не любила — десять лет как умер, и хоть бы цветочек на могилу. Вот увидите — и у дочки кровь скажется. Говорилось так: Хоть бы цветочек. При встречах на улице он вспоминал то, что говорилось. Высохшая, она была похожа на ту солому и сор, которые памятью давно спавшего половодья невинно ютятся в ветвях пойменных платанов — будто живая отметка былого разлива страстей в городке.
Высохшая, но мальчик все-таки верил в историю о ней и гадал, не надеясь узнать, о ее деталях — ведь имелся и более убедительный, чем идущая по улице миссис Бомонт, залог ее истинности. Залогом была девушка. Торопясь зимним вечером в бакалею, быстрыми ровными шажками рассекая холодный воздух; летом в гурьбе подруг плетясь за мороженым в аптеку; или летом, зимой ли идя на почту с письмом в руке.
На руке, сжимавшей белый прямоугольник, не было перчатки; по крайней мере, никогда не было в его воспоминаниях. На бумаге одиноким пятном краснела марка. Когда она плечом распахивала дверь почты, по-детски спадавшие на шею темные локоны вздрагивали. Хоть и ни разу не оказавшись рядом, когда она вверяла письмо прорези, он словно сам это видел: легкое движение пальцев — и письмо, ею самой, наверно, написанное, отправляется в путь к кому-то, кого он никогда не узнает; звякает ящик.
У нее в пальцах письмо было ее частью, ее продолжением. Когда оно ныряло в черную полость, когда за ним звякала крышка, записанные чувства от нее отделялись, теперь связанные с нею лишь подписью — эту подпись он ясно представлял по отчетливым, с левым наклоном буквам «Элен Бомонт» на ее тетрадях и учебниках. Письмо с подписью «Элен» ей уже не принадлежало; оно принадлежало миру, чуть ли не кому угодно, тому, кого он никогда не узнает. Кому угодно, только не ему. В его памяти тем не менее она всегда несла на почту письмо, а не сидела, например, на уроке, где он с тех пор, как перескочил через класс, видел ее чуть не ежедневно.
— Элен Бомонт, — говорил мистер Гриффин, постукивая мелом по чертежу из прямых и треугольников на доске, — не скажете ли вы, почему эти два треугольника пропорциональны?
Пальцы мистера Гриффина вертели мел, постукивали по доске. Это был молодой человек, очень высокий, подносивший ко рту, когда сконфуженно и виновато кашлял, костлявую руку. Он старался заработать, чтобы вернуться в колледж или, если получится, переехать на Запад. Иногда, по вечерам, мальчик с приятелем заходили к мистеру Гриффину в его комнату в пансионе. На столе под зеленой лампой рядом с учебником геометрии и «Галльскими войнами» Цезаря были навалены бумаги. Мистер Гриффин рассказывал о Теннессийском университете. На блоках у стены висели старые атлетические гири. Он показывал, как с ними упражняться. Мальчики смотрели, как он сосредоточенно двигает рукоятки взад-вперед раз-два, раз-два-три. Крылья его большого заостренного носа подергивались в такт счету, на лбу выступал мелкий, почти невидимый пот. «Я вам голоски-то сломаю, — говорил мистер Гриффин. — Я из вас сделаю мужчин». И, глубоко вдохнув, тянул на себя рукояти.