— Элен Бомонт, — говорил мистер Гриффин, — так что вы нам скажете?
Она смотрела на него, на вертящийся в пальцах мел, словно укоряя существо из прямых линий и холодных углов за вторжение в иной мир, где все линии томно изогнуты в сторону какого-то цветения, которого ему никогда не понять.
— Не знаете, — произносил мистер Гриффин раздраженным тоном.
— Не знаю, — говорила она.
Так повторялось из раза в раз. Когда мистер Гриффин ее спрашивал, мальчик смотрел не на нее, а в окно, поверх полей, на зимний дождь, сеявший с высоты на размокшие стебли кукурузы. На горизонте за полями виднелся лес — размытая, без объема и глубины, полоска, такая же далекая, как небо, серое и беззвучное, будто провисшая кожа барабана. Под черневшими вдали ветвями, ступая по набухшему лиственному настилу, можно было бы пройти совершенно бесшумно.
Так повторялось из раза в раз. На вопрос отвечал кто-нибудь другой. Все к этому привыкли — она была известная тупица. Если мистер Гриффин обращался к нему: «Ну а вы, Стив Адамс, можете нам ответить?» — он отвечал. Но однажды, уже открыв рот для ответа, он встретил ее взгляд, спокойный и насмешливый. «Я не знаю», — сказал он.
Пузатая печка круглый день краснела от жара. Окна запотевали, буквы учебников таяли в полутьме. На большой перемене старшеклассницы ели завтраки, усевшись у печки. От жара щеки румянились, в голосах слышалось возбуждение. Стив иногда съедал завтрак за партой — он ел сосредоточенно, после каждого откуса разглядывая выгрызенное в хлебе полукружье. Он слышал девические голоса и обдумывал какую-нибудь из фраз так же сосредоточенно, как рассматривал след зубов на хлебе. Слышал голос Элен Бомонт: «…а я Фрэнку говорю: „Мне это безразлично“». Тщательно сминал замасленную бумагу.
— Стив, — окликнула его Сибил Барнс, — хочешь торта? — Худая, смуглая, она становилась злой и недовольной, когда делала что-нибудь приятное, точно стыдясь, что поддается такой пошлой слабости. — Бери, — сказала она резко, хороший, шоколадный.
Он подошел и, протянув руку за тортом, правой оперся на ее парту.
— Господи, — сказала она, — какая у тебя гадкая бородавка.
Левая рука застыла на полпути, он посмотрел на свою распластанную по парте кисть. Бородавка, толстая, в коросте, мерзко торчала у ногтя на указательном пальце. Он медленно подогнул палец, пряча ноготь в укрытие ладони, оставив на виду только сустав — тупой, как обрубок на руке Люка Смита, работавшего на отцовской лесопилке.
— Покажи, — приказала Сибил.
— Пустяки, — ответил он.
Она осторожно взяла палец.
— Такую не сведешь, — сказала она.
— Пустяки, — повторил он.
Он выдернул руку и вернулся за свою парту. От шоколада стало сухо, горько. Он слышал голоса, голос Элен Бомонт: «…а я Фрэнку говорю: „Мне это безразлично“».
Этим вечером, голый, он встал перед умывальным зеркалом и поднял руку к груди. Рука в зеркале на фоне белой кожи была серой и скрюченной, будто огромный паук, бородавка — чудовищной. Лицо в зеркало не попадало. Он быстро натянул ночную рубашку, присел на изразцы перед камином и уставился на разваливающиеся золотые угли. Из соседней комнаты донесся голос матери.
— Ложись спать, сынок, — сказал голос.
Круглый день жарко пылала печка. Оконницы слезились, будто от тающего инея, скрывая поля в стеблях прошлогодней кукурузы. К трем часам накал печного корпуса слабел, по нему расползалась, проступая сквозь меркнущую красноту, дремотная серость железа. На железе проступали застарелые плевки, налипшая апельсинная мякоть. Минутная стрелка судорожно ползла вверх, и в мертвой тишине между фразами мистера Гриффина класс заполняло тиканье часов, отсчитывавших свою несомненность.
В три выходили во двор: сперва дети помладше гуськом за учителями, потом, вразброд, старшеклассники. Старшеклассницы, стесняясь носить ботики, боязливо пробирались между луж, будто курицы по скотному двору. Мальчики вязли в лысом хлюпающем дерне; когда бывало морозно и ясно, они громко топали по мерзлому грунту, окликая друг друга пустыми и пронзительными, как у ржанки, голосами.