Эта прическа изображала голову, половина которой была обрита, а костюм этот составлял арестантский халат.
Он был каторжник.
Наша первая встреча состоялась в одном из городов Восточной Сибири, где я находился по делам службы при приеме арестантской партии.
Когда собралось все надлежащее начальство и смотритель тюрьмы крикнул старосту, то вышел этот высокий, худой старик, гремя на ходу ножными кандалами, и снял шапку-картуз из серого сукна без козырька.
Я положительно впился в него глазами, до того он мне сразу показался симпатичным, даже в его, безобразящем всех, костюме; но более всего меня поразило то обстоятельство, что при первом появлении его перед столом, где заседало начальство, лица, его составляющие: советник губернского правления, полицеймейстер, инспектор пересылки арестантов и смотритель — все по большей части сибирские служаки-старожилы, пропустившие мимо себя не одну тысячу этих «несчастненьких», как симпатично окрестил русский народ арестантов, и сердца которых от долгой привычки закрылись для пропуска какого-либо чувства сожаления или симпатии к этим, давно намозолившим им глаза варнакам, — сразу изменились… На губах их мелькнула добродушная улыбка, и они почти хором, голосом, в котором звучали совершенно несвойственные им почти нежные ноты, воскликнули:
— Здравствуй, Кузьмич!
— Здравствуйте, господа! — степенно отвечал вышедший, вскинув на мгновение на всех нас глаза.
Глаза эти были светло-голубые, сохранившие почти свежесть юности.
— Где изловили? — спросил смотритель, и в голосе его послышалось как бы сожаление.
— В Киеве, ваше выс-родие, — отвечал арестант, — у самых ворот Лавры.
— Как же это так?
— Строго ноне стало, везде паспорта спрашивают, а у меня какой же?
— А ты что же не промыслил? — заметил я.
— Зачем грех на душу брать, — отвечал мне Кузьмич, окинув меня как новое для него лицо быстрым взглядом.
Началась проверка арестантов по статейным спискам.
«Ну, — подумал я, — вот гусь-то! В каторгу-то, чай, сослан за дело почище подделки паспорта, а жить с чужим паспортом считает грехом».
За столом в это время между делом шли разговоры.
— Ну, как, благополучно провели? — справлялся полицеймейстер у этапного офицера, приведшего партию.
— С Кузьмичом-то!? — удивленно отвечал тот. — Как овечки шли: ни шуму, ни драки, ни песен; разве что-нибудь из духовного; очень уж они его все сразу боятся и любят, чуть не молятся на него… Да вот, я за десять лет службы третий раз с ним партию вожу, и чтобы какой скандал или недоразумение — ни-ни…
— Это он шестой раз с каторги-то удирает в течение, кажется, двадцати лет! — соображал вслух советник губернского правления, не обращаясь ни к кому в особенности.
— Тебя сколько лет тому назад решили-то? — обратился он к Кузьмичу.
— Двадцать лет! — не запинаясь отвечал тот.
— А который раз бегаешь?
— Шесть раз уходил, ваше в-родие!
— Седьмой не думаешь? — улыбнулся советник.
— Хворь одолела, ваше в-родие, еле и теперь на ногах стою…
— Так ты сядь, — заметил советник. — Вы позволите, господа? — обратился он к нам.
— Конечно, садись, садись! — послышались ответы.
Кузьмич, видимо, с наслаждением опустился на пол, поджав ноги.
Все виденное и слышанное мною до того меня заинтриговало, что я порешил тотчас же по окончании приема партии расспросить о Кузьмиче подробно смотрителя, который, служа уже много лет на этой должности, мог доставить мне более обстоятельные сведения.
Наконец партия была принята.
К концу приемки приехал тюремный врач, осмотрел арестантов и несколько человек отправил в больницу. В числе последних оказался и Кузьмич.
— Что с ним? — обратился я к доктору.
— Чахотка в последнем градусе, легкого не существует, месяца не протянет, — небрежно отвечал эскулап, садясь в свою пролетку, и укатил.
Разъехалось и остальное начальство. Я умышленно замедлил свой отъезд и пошел к Кузьмичу.
Тот начал было привставать, но я остановил его.
— Сиди, сиди! Я вот о чем хотел спросить тебя: ты мне ответил, что считаешь за грех жить с чужим паспортом, а между тем сослан в каторгу. Ведь не за доброе же дело, а, чай, за большой грех? Ты что сделал?