Выбрать главу

Ядвига была совершеннейшим типом польской девушки: золотые, почти до полу, когда она их, бывало, распустит, тяжелые косы, вздернутый носик, изысканная, исполненная спокойствия речь. Она была медицинской сестрой и не снимала с груди своей черного эбонитового креста. Идя с ней по улице, мог я не опасаться за себя, а уж спать с ней мне было — как с волшебной камеей, мир окрестный просто переставал для нас существовать.

В одну из жарких таких ночей Ядвига и наградила меня за мужскую стойкость мою титулом.

— Барон Потоцкий, — шепнула она, — ты беспримерен.

Такое выражение любви и восторженности — шутка ль, барон! — означало для меня больше, нежели удовлетворение снобистских амбиций, которых я так и не Сумел побороть в себе. Барон, барон Потоцкий в постели знойной, раскаленной, как магма, польки Ядвиги? — да с нею я пройду сквозь любые опасности, подстерегающие евреев в этом аду. Я больше не сомневался, что Ядвига — мой талисман, который убережет меня, сохранит мне жизнь.

Однажды на рассвете, после ночи, до тяжелого опьянения наполнившей любовью наши тела, Ядвига прижалась и, губами лаская мне мочку уха, спросила с затаенной женской ревностью в голосе, случалось ли мне спать с еврейками. Я так и выпрыгнул из моего полусна, Точно палкой по голове оглушенный.

— Что? Я — с еврейками? Когда есть на свете такие красавицы, как Ядвига?

— Ты уснул и что-то во сне говорил, это был идиш, — отвечала она так тихо, словно боялась белых стен вокруг нас.

— Тебе померещилось, — весь напрягся я, — может быть, я что-то там буркнул на языке этих диких швабов, что-нибудь из постоянных их «ферфлухтер» или «доннерветер», что доносятся со всех сторон, куда ни пойдешь.

— Да нет же, — заупрямилась Ядвига, — когда я жила с родителями, у нас соседи были евреи, я легко отличаю идиш от немецкого. — Этим, возможно, для Ядвиги, с ее золотистыми косами до полу и эбонитовым крестом на груди, эпизод был исчерпан, потому что она тут же меня обняла и еще раз одарила женскою милостью так нежно и с такой самозабвенностью, точно я был последней ее надеждой на свете. А на самом деле ведь это она, Ядвига, была моей надеждой на жизнь, эта полька с ее юным, божественным телом, словно сам Создатель ее сформовал как образец вечной женственности и любви на земле — любви ненасытной и неостывающей.

Как знать, может быть, во мне именно нашла она своего мужчину, что, впрочем, необязательно означает — единственного. Но несколько слов ее о том, что я говорил во сне по-еврейски, стали началом моих кошмаров, недоверия и подозрений. Женское любопытство не знает границ. Если застряла в голове ее мысль, догадка, вопрос, не еврей ли я, то она пойдет на все, но доберется до правды. Страх, что такое может случиться, не давал мне, как прежде, быть с ней откровенным, распахнутым, и, сам того не желая, я замкнулся, стал чураться ее — даже в постели. Только б чем-нибудь не укрепить ее подозрений! И насколько раньше я весь отдавал ей себя, свою душу и тело, настолько же стал я теперь осмотрителен с ней, осторожен, пускался на хитрости, то и дело придумывая разные уловки, с единственной целью: сбить с толку, убедить ее в том, что я не еврей.

Эдвард Потоцкий, польский дворянин, становился все менее надежной для меня защитой. Ядвига, конечно, и виду не подавала, что не во всем уже верит мне, во взгляде ее, я мог бы поклясться, появилось нечто такое, чего не было прежде, до самого того злополучного утра, и во мне постепенно созревала мысль: с Ядвигой надо расстаться. Раньше мы оба так заняты были нашей общей постелью, что ни разу, кажется, не удосужились перемолвиться о том, что вокруг нас, за стенами дома, происходит, что, к примеру, творят нацисты с евреями. Ядвига для меня была женщиной, только женщиной, и такое положение вещей меня, в общем, устраивало бы и впредь и даже было б спасительным, если бы знать, что у нас с ней никогда не дойдет до сцен ревности, до взаимных упреков. Но в совместной жизни мужчины и женщины это почти неизбежно. И в какой-то момент ее может прорвать, и тогда она бросит мне в лицо это слово: еврей. Да, решил я, надо бежать.

Это было в последние месяцы 1940-го. Евреев по всей Польше заперли в гетто. Коренное, как это называется, население заключило с нацистами что-то вроде негласного перемирия, и жизнь потекла почти нормальная, насколько, разумеется, это возможно в условиях войны. Но эта почти нормальная жизнь была уже не для меня. В душе польского дворянина Эдварда Потоцкого поднялась своя внутренняя стена, каменная ограда некоего гетто, отделенного и от гетто общееврейского, и от мира «арийского». Порой мне казалось, что я должен открыться Ядвиге и покончить с мучительными сомнениями, стать с ней снова уверенным и свободным, как прежде. И тогда не придется мне пускаться в опасные странствия, я останусь здесь, с моею Ядвигой, которая так привязалась ко мне, прилипла, можно сказать, как только умеет женщина прилепиться к мужчине, пробудившему в ней страсть к плотскому наслаждению. Нет, потерять меня она не захочет. Оба будем мы оберегать мою тайну, если надо — еще почти целый год, до самой следующей осени, когда, как считают многие, война будет закончена… Однако подозрения и страхи росли, прорастали в душе, как бурьян, днем лишали меня уверенности в моей безопасности, а по ночам, рядом с Ядвигой, холодом страха сковывали все мое существо. Я понимал, что Ядвига не может этого не замечать. Ее чувства обострены как нож, и она, конечно же, знает, догадывается, что со мной происходит. Знает, но вот ведь молчит. До каких же пор мы будем играть в эти страшные прятки?