— Ты мне нравишься, миленький мой.
Бенцион ощутил у себя на лице ее теплые руки, ее дыхание, и все это вместе: капустные щи, папироса с белой дорогой гильзой, женская нежность толстухи — подожгло ему кровь. Вдруг захотелось петь. Он опустил ложку в щи, но, подумав, вынул обратно. Обстановка показалась неподходящей: как-то вроде не подобает здесь петь еврейские песни. Он усмехнулся, поднял взгляд к этой толстой женщине, которая стояла, гладила его по щекам и перебирала его с шелковым отблеском волосы. Желание петь распирало его, и, скоренько опустошив тарелку, он вскочил на ноги, закурил ожидавшую его на столе папиросу и с радостью в голосе весело заорал:
Марта обняла его и своим ртом залепила рот ему, коротко шепнув:
— Люди услышат…
И еще крепче прижалась губами к его неотертым от щей и хлебных крошек губам. Не глядя, поискав рукой, вынула у него дымящую папироску из пальцев и бросила себе под ноги. Вся как в огне, с распаленным лицом и совсем исчезнувшими глазками, она почти силой отвела его в свою комнату, ловко, одним махом сбросила на пол гору подушек с кровати и всей тяжестью тучного тела навалилась на Бенциона. Он пыхтел, задыхался под этой разгоряченной тушей, но пламя охватило уже и его, и теперь он пытался обнять неохватное ее тело, а рука не дотягивалась до руки, и объятие не получалось. Марта завладела им, как жар, как лихорадка, как горячечный бред овладевает человеком, и он, весь пылающий и растерянный, давал ей делать с собой все, что той было угодно.
— Ты еврейчик укусненький, — шептала она ему в ухо, не выпуская его из объятий даже в минуты, когда он совсем угасал, хотя жарко все равно было так, что дыхание перехватывало.
В ту пору Бенцион редко когда заходил в мастерскую, и Файглу очень его не хватало, притом что ни ему самому, ни подмастерьям-помощникам этот чудной парень никогда и не подумал бы в чем помочь. Но зато с ним пелось повеселей, а с веселой песней настолько же веселей, насколько от грустной песни — грустней на душе. И руки тогда половчей свою делают справу, и шустрее снует, волоча свою нитку, игла. И случалось, спросит Файтла подсобник:
— А куда б это наш Бенцион запропастился?
На что у Файтла всегда готов был ответ:
— Да отправился, видно, папироску Бог весть где искать…
Но папиросок Бенцион не искал больше. Экономка ксендза поселила его в своей комнате среди гор подушек и пуховичков, заперла его там, не против, конечно, воли его, но так все обставив, что тому и самому-то из-под подушек себя выгребать не ахти как хотелось. Марта кормила его, одаривала ароматными папиросками, распаляла в нем страсть своим жарким телом, и опять доводила его до остуды, и опять разжигала в нем плотский огонь, так что совсем к себе приковала его, к своей пышной кровати. И похоже, при этом ничуть не боялась, что ксендз прознает, кого прячет она у себя под хозяйскою крышей — еврейчика, улепетнувшего со святейших колен!
Вот лет пять уже, да, шестой, как она, овдовев и не имея детей, стала экономкой у ксендза. Ни словом, ни намеком каким ксендз ни разу не дал ей понять, что хотел бы с ней спать. Поначалу недоумевала: ну ладно, сан, допустим, жениться не дозволяет, но ведь он еще молодой и при полном здоровье мужик, как же может обходиться без женщины? После разобралась: там, в костеле, на исповедях завлекает он мальчишек в боковое к себе помещеньице, угощает карамельками, папиросками, чем еще… Про себя она ксендза называла свиньей, кабаном, диким хряком, а потому на вопрос его, спустя денька три после бегства еврейчика с его колен, — на вопрос, где халатишко Бенциона, Марта довольно грубо ему отвечала, что не торгует жидовским тряпьем на барахолке и потому выбросила дрянь в мусор, а ксендзу-то оно на что?
Бенциону уютно и хорошо было в комнате Марты. Ароматные папиросы на белых, с золотой каемочкой, гильзах постоянно держали его в сладком дурмане, а еще он пьянел, просто до очумения, от книг, из которых, впрочем, ни одной, наверное, не дочитал до конца, каждый раз хватаясь за следующую, за другую. Перед ним открывались изумительные миры, и он входил в них, не умея, не зная, как думать и что про них понимать. Он бы разом хотел прочитать все книги, какие здесь видел. Поначалу его увлекли сказки и приключения, а воображение его потрясла «Хижина дяди Тома», но потом он стал брать и книги другие, с названиями непонятными, странными, а еще непонятней было то, что писалось в них. Но он продолжал их читать, сам не зная зачем. На обложках прочитывал он имена: Платон, Кант, Франциск Ассизский, Спиноза. Как-то раз, листая тонкую книжицу, он узнал, что настоящее имя Бенедикта Спинозы — Барух, что тот был евреем, после чего стал ему этот Барух Спиноза все равно что родной человек, он бы даже мог описать, как Барух выглядел в жизни, потому что, несомненно, похож был на дядю Баруха, брата матери, которого Бенцион хорошо еще помнил. Книгу Баруха Спинозы читал он и без конца перечитывал среди взбитых подушек и пуховиков — ничего в ней не понимал и начинал сначала. Ну почему, почему ему все так понятно и ясно в книгах про всякие приключения и чудеса, а вот эту тонюсенькую книжонку — хоть убей! — одолеть он не может. Но нет, книжку Баруха, чуть ли не дяди родного, он ни за что не бросит и другую в руки еще очень не скоро возьмет!