На мосту пели каменщики. Росица шумела и уносила их песни.
Они и знать ничего не знают. Поют и камень кладут. Кладут своими большими, как лопаты, потрескавшимися руками. Они вмуруют в мост красивую песню. Им хорошо! А я кого вмурую?
Сел я на могилу и стал искать Милкин двор с ореховым деревом. Вижу — белое облачко летит в небе. Белая душа купается в утреннем пламени. Вечером увижу Милку, как я в глаза ей посмотрю, какие слова скажу?
Нагнулся я к почерневшему кресту, и слезы сами потекли из глаз. Обо всем забыл…
Внизу на дороге я увидел желтую пыль. Услышал бубенцы и громкие крики. Идут по дороге телеги со снопами — не счесть сколько их. А на оглобле первой телеги, мама, сидит птичка, что на осине пела, клюет зерно. Подъехали телеги к реке, остановились. Никто не распрягает. Ждут.
Кого ждут?
Я встал. Протер глаза и приставил руку ко лбу: нет никого. А внизу мастера камень кладут и покрикивают.
Решил: пусть будет, как судьба велит.
Вечером у колодца моя Милка нагнулась к воде, наполнила котелки; чудным желтым огнем сверкнули ее сережки, когда мерил я ее длинную черную тень.
Только месяц меня видел…
В ветвях запела пичужка. Котенок наставил уши и одним прыжком вскочил на окно. Глаза его посмотрели в темноту, но ничего не поняли. Больной ушел в свои думы: та же птаха! Никак она у него из головы не идет! Голос медовый, как колокольчик: так же пела она и на старой осине, пока ее не срубили. По ночам прилетает под окно, свою песню поет. И теперь опять прилетела. Спряталась в густой вишневой листве. На окне машет серой лапкой котенок. Мать сидит, смотрит на сына и глазам не верит. Как ему сердце позволило милую погубить?
— Чтобы этому мосту провалиться! Хоть бы его водой унесло!
Манол поднял глаза на мать и тихо сказал:
— Зачем проклинаешь, мама! Ведь я сам решил поставить мост! Я сам ее отдал, сам между камней уложил…
— Большой грех ты совершил, сынок!
Посветлели глаза мастера.
— Помнишь, когда мост достраивали? В воскресенье. Какое веселье было, какая радость! Из девяти сел народ съехался праздновать открытие Росенского моста. И детей привезли целую стаю — пускай посмотрят. Двое чабанов на волынках играли, — те, что на лето с гор пришли в Железный лог. Помнишь ты их? Черноглазый еще сватал за себя нашу Куну, а ты не соглашалась, не хотела отдавать ее в такую даль, к чужим людям. На полянке кипело варево в казанах — девять яловиц зарезали сельчане. Лежит вокруг Черкювское поле и тоже радуется. Ласточки пляшут над лугами. Ждет поле, чтобы пришли пахари, вонзили в него старые грушевые сохи и с кличем повели борозды, чтобы бабы засучили рукава, заиграли серпами. Старики обходили мост, постукивали палками, щупали холодный камень, говорили:
— Чудо сотворили руки Манола!
Что за чудо я сотворил, про то я один знал.
Всем было весело. Все пили из глиняных мисок, из расписных баклажек. А я молчал и пить не мог. Смотрел на веселую толпу. И когда волынки заиграли рученицу, вскочил тут и стар и млад, взялись за руки. Закружилось бешеное хоро. Кто-то крикнул:
— Эй, да вы забыли! Где же мастер, пускай и он с нами встанет!
Но не успели отплясать первую рученицу — умолкли волынщики. Дрогнули люди, притихли. Расступились. Обернулся я, мама, и вижу: покойника несут.
Ты знаешь, кто это был.
Проводил я тело до кладбища, бросил на могилу горсть земли — пусть Милке пухом будет, — а когда вернулся, опять пошел в круг. До полуночи плясали.
Мы и костры развели, чтобы светло было. Как черные огни горели глаза девушек. А я весь горел от муки и от бешенства. Думал: забуду ее. Пьян был, что с пьяного возьмешь.
Ночью, к первым петухам, все разошлись по домам. Все устали до смерти. Я никуда не пошел. Сел на камень и сижу. Одолели меня тяжкие мысли. О чем думал — не знаю. И тут вдруг слышу — зовет кто-то из темноты:
— Ма-но-о-ол!
А может, и показалось; может, никто и не звал меня. Встал я и пошел прямо на голос в темноте. Месяц заливал нивы желтой водой. Сколько я так шел — не помню. И вижу: напротив, на кургане, стоит голая женщина, волосы распущены до пят.
Она сбоку подошла, хлеба помяла. Откуда? Никто не слыхал, не видал. Вся равнина как шалая от песни цикад, от звездного огня. Может, и я был шалый. Иду к ней, глаз с нее не спускаю. Она меня ждет. И опять слышу:
— Мано-о-о-ол!
Где-то жалобно затявкали собаки. Я думаю: они на месяц смотрят и сами не знают, чего лают. Не знают! Остановился я и задрожал. Задрожали и заволновались хлеба. Кто это? Где я видел ее? Ох, какие темные глаза… Когда я в них смотрел, почему они мне такие родные? Ласково погладили они меня, и женщина пошла ко мне. Белая, красивая. Никогда я голой женщины не видел. Вьются, шелестят ее волосы. Жгут меня ее глаза. В тот же миг потемнели нивы, и она протянула ко мне голые руки: