— Ку-ка-ре-куууу! — теряется в кротком уханий выси белое летнее облачко.
Где-то поет колокол. Забытый трепет. Грех или радость. Или мираж на опаленной ладони проклятых нив. Или крик земли, которая жаждет вырвать из своей сочной груди тяжкий плод добра и бросить его младшим братьям:
— Возьмите, ешьте! Умойте огненной водой свои руки, с которых капают кровавые капли!
Если бы мы могли быть только братьями! Добрыми и верными детьми щедрой земли. Вставать ранним утром с жесткой постели, умываться, глядя на зарю, по-детски радоваться солнцу, которое отправляется в путь над нивами, чтобы влить в их жилы соки и здоровье. Пить теплое густое молоко и, напрягши мышцы, ощущать, как в них переливается сила. Чтобы соха и серп пели у нас в руках. Чтобы глаза наши были здоровыми и ясно видели склоны серых холмов, на которых растет хлеб.
— О-о-о! О-о-о! — гремит подземный крик земли, которая вот-вот расступится, чтобы поглотить старый мир.
Бегите, бегите, горошины! Бегите по благословенной шири хлебов, которые раскрывают влажные зеленые объятия, готовые обнять вас и целовать нежными темными поцелуями, пока вы не растаете.
Вечер. Яблони. Огороды. Поле. Низенькие желтые вокзалы, укрытые за кронами лип. Часто и отрывисто звенят чугунные колокола. Телеграфные столбы — люди с белыми ушами — непрерывно бьют в окно, как секундные стрелки часов.
— Тик-так! Тик-так!
А сверху спускается небо — синее, усеянное прозрачными дождевыми каплями, будто поле, покрытое утренней весенней росой, над которым поднимается солнечный пар. Спускается, чтобы услышать темный стон народа, погребенный в черной пахоте.
Поезд останавливается, вытянувшись на рельсах, упирается лбом в землю, отдыхает и снова набирается сил.
Напротив — сливовый сад. Сломавшаяся ветка висит беспомощно над плетнем. Белая дорога вьется в сумерках. Девушка с белым коромыслом поднимает котлы с водой, опираясь о зеленое горло колодца. Воспоминание толкает меня в грудь.
…Тащатся телеги со снопами. Серебристая пыль вьется над улицей. Покой летнего вечера простер руку над селом. Внезапно — невесть откуда — появились они. Запели пули. Телеги стали заезжать в открытые ворота. День опустел. Ты положила руку мне на голову. Я смотрю и не могу наглядеться на тебя. Где мы были? Твое лицо, загрубевшее от ветра, смугло и желто, как стерня. Где-то слышны крики. Воют собаки. Это пожар, правда? Под головой у меня мокро. Кровь. Я лежу у дороги, ты — надо мной. Глаза твои полны слез. Помню — ты развязала белый платок, нежно склонилась ко мне, перевязала мою рану и погладила меня. Мне стало легко-легко, почудились голоса близких людей, будто песня.
Внезапно я очнулся. Передо мной вырос черный ужас:
— Их перебили?
Я попробовал подняться, простер к тебе руки с мольбой и жадной му́кой.
Ты исступленно охватила меня, упала мне на грудь, зарыдала страшно. Плакала стерня, плакал рой черных мошек, вьющихся над нами.
Я закрыл глаза…
Поезд мчится мимо сел, как зверь от погони. Глухо стучатся в окна темнолицые деревья, будто летучие мыши.
ЗОВЕТ ЕГО МОГИЛА
Взяла его тоска по земле, которая семьдесят три лета как мать родная кормила его своей крепкой грудью; а пуще всего тянуло его на могилу Пеньо — что лежит где-то там, наверху, под большим дубом у Белого камня.
Захотелось ему увидеть нивы, куда он горстью бросал крупное зерно. Чья черная земля выпила так много его радостей и пота. Захотелось потрогать эту землю и унести память о ней в могилу. Ведь умрет он — и покинет ее навсегда, больше не вернется. И никогда больше его стальная коса не зазвенит над широким лугом, и никогда уже не поставить ему на том конце поля, что за грушей, три ряда снопов, — чтобы увидели их жницы с самой Трубы и сказали:
— Молодец, Пейо, опять выстроил снопы, как войско. У него нетей не бывает.
А ночью, при месяце, до вторых петухов, он уже навалит три телеги снопов и не пустит потом волов пастись.
Куда девались годы?
Где-то над полями и селами прокатилось тяжелое колесо — его рабочий день. Приломило ветки яблони, которую его дед посадил у пчельника, примяло высокую рожь, снесло старый дом, раздавило самого Пейо. Укатилось неведомо куда.
Вставши утром, дед Пейо взял клюку, перешел двор, умылся холодной водой у колодца, выпрямился и перекрестился, глядя на копны, за которыми трепетало солнце. Бескровные высохшие губы что-то шептали. Старик медленно пошел по току, нагнулся и толкнул калитку сада. Вошел в сад, обвел взглядом ульи, у летков которых густо копошились пчелы, и повернулся к вишням. Снял с головы ветхую серую шапку, сел на влажную траву. В полуоткрытую калитку просунул голову Московец — старый дедов пес, прыгнул через перелаз. Лег у ног старого хозяина, вытянул шею и потерся мордой о мягкую траву.