В ветвях вишен, что этой весной дали налитую черную ягоду, пели пчелы. Дед Пейо заслушался. Достал глиняную трубочку, но не закурил, — вспомнил, что пчелы не любят табачного дыма. Посмотрел на ульи и задумался. Взгляд его скользнул по соломенным островерхим домикам маленьких крылатых работниц и улетел куда-то далеко, где давно не бывал. Кажется ему, что он слышит ясный женский голос:
— Пейчо-о-о! Иди в огород, набери молочая…
И он увидел, как мать его — статная черноокая женщина, — подоткнув юбки, толкает тяжелую дубовую дверь и входит в дом с коромыслом на плече.
Старик замечтался.
Здесь стоял тогда старый дом… Эге — когда-то, давным-давно. Прогнивший, источенный червем, но родной и милый.
Над его головой пчелы сосали мед и что-то жужжали на своем красивом языке:
— Дзин-дзин! дзин-дзин-зирр!
…На улице кричат ребятишки, поют на плетнях петухи, хлопая крепкими крыльями. Стучат на улице колесами телеги, везут чаны с виноградом. В садах осыпаются персики — спелые и мягкие. Ударившись о землю, плод быстро синеет, на его кожице выступают как пот мелкие прозрачные капли. Дом был маленький и робко прятался за ветками высоких акаций. Сюда, на плетень амбара, смотрело окно спальни. Яблоню посадил его дед, когда у него родился первый внук. Старик помнит, как она росла вместе с ним, тянула голову к небу, заслоняя весь пчельник. На чердаке амбара выгородили голубятню. Развели голубей — белых и сизых. По утрам они с радостным плеском крыльев взлетали над током, бередили синий воздух, и казалось, что с их крыльев падает горячими каплями солнце.
Из дома выходит рослая полногрудая женщина с крынкой и бросает птицам кукурузные зерна.
— Чирррр!
Голуби слетаются к ней и жадно клюют кукурузу. Набив зобы, они быстро улетают куда-то далеко, в молочный туман, развесивший тонкие белые полотнища на верхушках приречных ив…
Другой была жизнь. Широкой и властной. Так ему казалось, потому что сам он бы мал. Люди были здоровые и рослые. Нивы обширные: тянется борозда — за час не обойдешь. Сады и поля давали крупный плод, леса были темные и непроходимые, а в Каиновом овраге водились стада кабанов, которые топтали кукурузу, стоило ей налить зерно.
— Дзинь-дзинь-дзинь!
Говорят пчелы меж собой на своем языке, снуют в ульи и из ульев — не остановишь. Копят мед. Всю жизнь копят. Всю жизнь работают, хоть рук у них и нет.
Где-то пропели петухи.
Дед Пейо протер глаза, посмотрел на небо, с трудом поднялся с места.
— О-ох!
Московец грелся на солнышке, тихонько поднимая тяжелую лапу, и бил по траве, над которой кружилась мошкара. Зеленый дятел громко стучал по сухой ветке шелковицы.
— Пора трогаться… Мое время кончается…
И стало ему вдруг страшно жаль жизни: пчел; дома, который давно снесли; Московца; русокосой Ганки, которая каждый вечер приносила в поле воду в тыкве-горлянке, чтобы он сварил похлебку жнецам. Старик оперся на клюку и изо всех сил стиснул ее, задрожав всем телом.
— Велю положить ее со мной в гроб. Пускай с ней и закопают. Как знать, может, пригодится.
Кто-то окликнул его.
Одет синевой Белый камень. На вершине стоит во весь рост столетний дуб. Под ним — могила Пеньо.
— Иду! Иду!
А по дороге он пройдет мимо нив, будет останавливаться на краю и смотреть на них. Какой хлеб вырос! Какой колос, какое зерно налилось! Шумит на ветру. Кто-то будет жать его нынче осенью! Отпустил бы господь Пеньо с неба — только на жатву да на молотьбу. Э-эх! Да вернулись бы прежние лета! Земля горит, чернеет. Желтые груши падают в траву. Жницы поют ясными голосами. А он стоит под грушей и смотрит — ровно ложится сжатый хлеб. Пеньо вяжет, а снопы, как овцы, разбрелись по полю.
Идет дед Пейо мимо нив, пошатывается. За ним, повесив голову, бредет Московец.
— Иду, эй, иду!
Встретит его Пеньо на том свете и спросит:
— Отчего ты меня забыл, отец? Сестра каждую субботу приходила, могилу водой поливала, базилик клала. Днем мне не скучно. Смотрю с высокого места и все вижу — людей в поле, скотину. А ночью остаюсь один-одинешенек. Только дуб надо мной стоит. И будто на месяце бродят тени — ищут кого-то.