Выбрать главу

Гришин поворошил золу потухшего костра, достал уголек и раскурил трубочку. Махорка, которую он получал из дому, отличалась неимоверной крепостью. У меня заслезились глаза, а Коля Кондратенков зашелся в надрывном кашле. Гришин хлопнул его ладонью по узкой мальчишеской спине:

— Очнись, браток! Вот так конник: дыму не сносит! На-кось, затянись разок.

Кондратенков с налившимися от натуги глазами взял двумя пальцами трубку. Из мундштучка выползал тоненькой струйкой дымок. Губы его скривились.

— А Ваганов курил? — спросил он с решимостью.

— Ваганов никакого баловства себе не позволял.

— Ну и я буду, как Ваганов, — поспешно сказал сын эскадрона.

— Кури, все равно таким не будешь. Как Гладких — будешь, как я — будешь, если, конечно, поработаешь над собой хорошенько. Вагановым родиться надо. Мы люди простые…

В словах Гришина звучала такая вера, такая убежденность в том, что Ваганов жив, что я показался самому себе мелким человеком.

Ваганова убили под Архиповской во время прорыва фронта. Увлеченный преследованием, он ворвался в деревню, занятую неприятелем. С ним был товарищ. Они могли бы спастись, но под товарищем убили лошадь. Он был схвачен гитлеровцами, прежде чем успел встать на ноги. Ваганов вернулся, чтобы умереть вместе с ним. Дрался он отчаянно. Уже мертвого его всего истыкали клинками, танк протащил по его телу свою гусеницу. Ваганов был так изуродован, что никто не мог его признать, когда через час с небольшим в деревню ворвался 5-й эскадрон, ведомый самим генерал-майором Башиловым. Ваганова опознал лишь сам Башилов, его приемный отец. С бледным лицом, сведенным страшной гримасой боли, и пустыми глазами Башилов опустился на колени и поцеловал сына в обезображенный рот. Стянул с плеч бурку и осторожно, словно боясь разбудить, укрыл Ваганова.

В конце деревни еще слышалась стрельба, группа гитлеровцев засела в церковном подвале. Башилов поднялся с колен. Коротким броском руки указал на церковь:

— За нашего товарища…

Ваганова похоронили с воинскими почестями, а через несколько дней по бригаде пронесся слух, что он жив. Самое странное было то, что слух шел из 5-го эскадрона. Слух поддерживался и такими ветеранами, как Гришин, не верившими ни в бога, ни в черта, и доверчивыми юнцами, влюбленными в Ваганова. Слух стал правдой эскадрона, правдой бригады; другой они знать не хотели.

Я видел Ваганова однажды… Кавалерийская бригада генерала Башилова прорвала застоявшуюся оборону противника, я был «брошен» в прорыв вместе с другими корреспондентами нашей фронтовой газеты. Как и следовало ожидать, здесь всем было не до нас. Напрасно промучившись с полдня, мы осели в прифронтовой деревушке.

Я обосновался в большой чистой избе на краю деревни. Старушка хозяйка принесла горячей молодой картошки в красноармейской каске, самовар и чайник с настоем «гоноболя». Как привычна, но всегда обидна была бедность прифронтовой деревни, живущей под огнем в какой-то очумелой покорности со своими пустыми закутками и обезголосившими насестами. Источник жизни этих деревень — воинские части, прохожие и проезжие солдаты и офицеры, несущие с собой надежду, запах жизни, неизменное гороховое пюре и комбижир.

Я выложил свой припас и пригласил старушку к столу. Но она предпочла «сухой паек» и, получив его, скрылась за печку. Я присел к окну и стал пить зеленоватый, и цветом и вкусом напоминающий лекарство, чай.

Под окном росла береза. Она была расщеплена миной, половина ее, черная и засохшая, умерла, другая, склоненная к земле, зеленела свежим глянцевым листом. Под этой березой на скамейке собралась компания: танкист в промасленном комбинезоне, с гармонью на потертом ремне, белобрысый сапер, два шофера со свежими, розовыми лицами в черной рамке отмытой к вискам и шее грязи, несколько девиц в цветных платьях и калошах. Выходя на круг, девицы снимали калоши; оттопав положенное, снова надевали их и отходили в сторону. Из кавалеров неплох был белобрысый сапер. Но то ли гармонист был лишен огонька, то ли танцоры вяловаты, а только в пляске не чувствовалось размаха, она казалась бледной и натянутой, как в повинность.

Подошла хозяйская дочь и тяжело, с ленцой опустилась на лавку у окна. У нее было большое красивое лицо. Казалось, она ощущает свою красоту, как бремя. Усталость чувствовалась в ее чуть опущенных плечах, тяжелых веках, более смуглых, чем щеки и лоб.

— Что ж вы не танцуете? — спросил я.

— Очень нужно! — ответила она, не повернув головы.