Выбрать главу

— Неужто уже все? — спросил Ваганов. — Вишь, я сухой совсем.

— Если ты и воюешь, как пляшешь, ценный ты человек! — сказал белобрысый сапер.

Ваганов засмеялся:

— Ну, воюю я с цельной душой, пляшу с остаточков…

Последнее, что я заметил, отправляясь спать на сеновал, было лицо хозяйской дочери. Прелесть ее лица не замыкалась более в грубой определенности черт, а уходила в простор, как сияние.

Я спал на сеновале. Было за полночь, когда пришел Ваганов. Он был не один. Я услышал тихий разговор.

— Спокойной ночи, хороших снов, — говорил Ваганов, вскарабкиваясь по лестнице.

— Что ж так скоро, Алеша? — с тоской проговорил грудной женский голос.

Ваганов остановился, мне видна была его рука, вцепившаяся в балку.

— Нельзя мне, понимаешь, нельзя! А то пропаду совсем. Я себя ни до какой такой жизни не допускаю…

— Постой, Алеша! — просил женский голос. — Ведь, может, не свидимся больше…

— Нельзя! — Рука Ваганова сильнее вцепилась в балку. — С вашим братом осторожней надо. А то забудешь все…

— Видать, много вы нашего брата перевидели, — ревниво сказала девушка, — то-то вы такие не жадные…

Ваганов ответил тихо, принужденно:

— Если дождешься, первой будешь.

— Ой ли?

— В глаза погляди — вру я?

— А долго ждать-то? — спросила девушка, и в голосе ее была печаль и немного насмешки.

— До победы! — Ваганов засмеялся, поцеловал девушку и быстро вскарабкался на сеновал.

Через минуту я уже чувствовал его горячее дыхание около своего лица.

…Ваганов спал, врывшись руками в солому. Сквозь окошко в крыше на него падал зеленоватый свет месяца. Ему снились какие-то сны, он улыбался, вскрикивал, не глухо, как спящий, в томительной душной возне подсознанья, а ясно и звонко; раз он вырвал руку из соломы и косо резанул ею воздух. Казалось, и во сне он живет с той же страстной напряженностью.

Под утро пришла хозяйская дочь, босая, на плечах старенький полушубок. Она наклонилась к Ваганову, долго глядела на него, — обреченным казалось мне ее лицо, — поцеловала его закрытые глаза и сошла вниз.

Я проснулся рано, еще только светало, и подумал, что постыдно упускаю превосходный материал, сам давшийся мне в руки. Но Ваганова уже не было рядом. Я спустился вниз и увидел хозяйскую дочь, строгую, прибранную; она сидела у окна и глядела на дорогу…

Трубка

Быль

Моей детской коляской была цыганская кибитка, все мое раннее детство прошло на колесах. Когда я вспоминаю ту далекую пору, то раньше всего в памяти возникает не пейзаж, не лица близких мне людей, не голос и руки матери, а ощущение непрестанного, дремотно-однообразного движения. Стоит мне закрыть глаза, и ощущение это достигает необычайной силы и глубины. Всем своим существом чувствую я истомно-тряское движение кибитки, жесткие толчки на рытвинах и ухабах, дурманную болтанку, когда колесо западает в колдобину.

В непрестанном движении виделся мне и окружающий мир. Дорога струилась из-под колес, увлекая за собой обочину и придорожные кусты, в обгон нас бежали перелески, рощи и хлеба, а вокруг без устали кружился тонкий синий ободок, смыкающий небо и землю.

Мне было восемь лет, когда деревья, дома, поля, кусты — все замерло в прочном покое. Тяжелая болезнь матери заставила нас покинуть табор и поселиться в деревушке Богданово бывшей Воронежской губернии, у рыжего Михайлы, нашего дальнего родственника.

Влюбленный в кузнечное дело, Михайло был одним из немногих оседлых цыган. При кузне, низеньком прокопченном здании с дверью, висевшей на одной петле, с трухлявой крышей, увенчанной обрезанной самоварной трубой, то и дело швырявшей в небо пригоршни искр, находилась столь же ветхая пристройка. От ударов могучего молота Михаилы и без того хилый флигелек расшатался, в нем все скрипело: двери, окна, стены, полы. Каждый шаг по горнице сопровождался перезвоном посуды, а когда сам Михайло, огромный и грузный, переступал порог, все столы и лавки подпрыгивали и долго не затихающая музыка наполняла дом.

Жить в этом певучем, испачканном сажей доме было тесно, но весело. Мать вскоре поправилась и с удовольствием занялась новым для нее делом — домашним хозяйствованием. Михайло ковал, отчим лудил котлы, при этом оба пели раздольные и жалобные песни нашего племени.

Так жили мы до лета 1919 года, когда казачий отряд генерала Мамонтова спалил нашу деревушку. Впрочем, тогда я не знал, кто и зачем это сделал. Деревня лежала под нами, в низине, и однажды поутру я обнаружил взамен соломенных и тесовых крыш — черные, обуглившиеся стропила, исходившие витыми, тонкими дымками.