Выбрать главу

— Боже! А я и забыл… отшибло! — бросился охваченный радостью муж. — Там, наверное, больше десяти рублей.

Степанова дрожала, окаменев на месте.

Копилку открыли и высыпали на стол из нее целую груду монет — конечно, медных; среди них только изредка блестели беленькие небольшие кружочки. Стали отделять благородный металл от низкородного и вдруг обезумели от неожиданности: среди монет нашлось два империала старого чекана, ценностью свыше тридцати рублей! Рука ли умершей Дуниной или чья-либо другая бросила тайком благостыню — все равно, это было чудо… и всех оно потрясло мистическим трепетом. Только спустя немного высокое настроение перешло в бурную радость.

Денег, кроме этих империалов, оказалось в копилке до пятнадцати рублей. Было еще сравнительно рано, и Павло немедленно отправился с Степановой в еврейскую контору перевесть депешею деньги. Зорина же, одев потеплее деточку, бросилась по магазинам захватить нужное: фуфайку мужу, капор и платьице Ронке, да и за себя не забыла; кроме того, на целый рубль накупила картонажей и лакомств для крохотной елки.

Уже поздно собралась снова компания в конуре Зориных и принялась за вечерю… Но, господи, сколько радости, сколько счастья было в этой вечере!

Когда ушла Степанова, Зорина бросилась к мужу, обвила его шею руками и воскликнула в порыве умиления:

— Знаешь, мой милый, мой дорогой? Нет больше радости на земле, как дать счастье другому!

— Нет, есть еще большая радость, — возразил опьяненный восторгом Павло. — Это иметь дружиной такого небесного ангела, как ты!

На другой день, когда они вернулись из церкви, Зорину ждала еще большая радость. Сам директор завез ей главную роль из пьесы "Не ходи, Грицю, на вечорниці!" и просил в записке спасти спектакль: "Гай-де больна, а Борецкая отказалась… Режиссер же за вас ручается".

Роль Маруси у Зориной была на слуху, она изучала ее в игре Борецкой… и с страстностью накинулась на тетрадку… Вечером прорепетировала она места и пенье, а на другой день сыграла с шумным успехом. После этого дебюта она сразу заняла видное положение в труппе, да и муж ее стал выдвигаться…

Над пропастью

(Быль)

Это было на одной из южных железных дорог. Я ехала в вагоне первого класса совершенно одна. Все широкие диваны были пусты, а одно купе было заперто на ключ.

Если бы это было ночью, то я бы не решилась остановиться в пустом вагоне; но роскошный рассвет загоравшегося летнего дня вселял к себе полнейшее доверие, и я даже была рада отсутствию назойливого дорожного спутника.

Курьерский поезд мчался с страшною быстротой, желая, вероятно, наверстать полтора часа опоздания. Чистое, ясное небо глубоко синело, в растворенные окна вагона веяла бодрящая свежесть, наполненная чудным ароматом еще зеленеющих роскошных степей.

Я долго стояла у окна, любуясь бегущими к нам навстречу мягкими картинами и наслаждаясь молодым расцветающим днем; он так гармонировал моему жизнерадостному чувству и сливался с расцветом моего юного счастья… Да, много радости сулил мне сегодняшний день: я ехала в свое родное гнездо уже вольною птицею, сбросивши докучливую ношу ученических лет, проведенных далеко, на неприветливом севере, в давящих своею громадой городах. И гимназические учителя, и курсовые профессора, и товарки, и маленькие задымленные квартиры, и шум неизменных споров, и полуночные занятия при лампе с прогорелым бумажным абажуром, и слепые туманные дни, промозглая сырость, и слякоть — все это оставалось там, где-то далеко-далеко, и потонуло в фантастической дымке, в каком-то уходящем в пространство мираже, а ближе и ближе летели ко мне дорогие образы и наполняли восторгом трепетавшее от радости сердце.

Я прилегла на диване и начала мечтать. Еще пройдет немного часов, и я выйду из вагона, брошусь на шею моей нежно любимой матери и замру в объятиях обожаемого мною отца… Ах, боже мой! Как я о нем стосковалась, о моем дорогом седеньком папе; а он-то, родненький мой, как мне обрадуется! Мама найдет, конечно, что я выросла и похорошела, а отец немедленно начнет исследовать мое нравственное развитие, начнет читать мои начатые работы, будет разбивать мои положения, но я без боя теперь тоже не уступлю… и будем спорить, спорить… Ах, как весело, какое счастье быть вместе с ним! А придет ли встречать меня Жорж? Он уже теперь Георгий Васильевич, учитель гимназии и института, — важная птица, подумаешь! Пишут, что похорошел и держит себя надменно; посмотрим, как-то вы со мной понадменничаете. Вот уж кому так не уступлю — ни-ни!.. В шахматы будем играть, в лодке кататься… в бурю, например… ух, славно!

Всего только осталось восемь часов, даже меньше… ах, когда бы скорее шел поезд!..

Солнце уже наполняло рассыпанным золотом весь вагон. Меня начало клонить ко сну; приняв более удобное положение, я закрыла глаза, но мысль еще не устала работать и рисовала мне много заманчивых картин. Родные мои собрались осень провести в Ялте, а потом, к зиме, поехать вместе со мною в Италию, Францию, Англию… Жорж, кажется, с научной целью, тоже поедет в Европу; а хорошо, если бы вместе… вместе… веселее бы было… Зеркальные лагуны, изумрудные острова, снежные горы, уютные долины, пышные дворцы, готические соборы, обольстительные магазины — все это стало сливаться в какую-то пеструю картину… Я заснула.

В вагоне было уже жарко; полусон еще приятной истомой сковывал мои члены, а дрема смежала глаза, когда я заметила пристально устремленный на меня взор, заставивший меня неприятно вздрогнуть и приподняться: против меня на диване сидела какая-то барыня и бесцеремонно меня рассматривала, не отводя очей от моих глаз, словно желая в лице моем или узнать своего давнего друга, или открыть скрывающегося врага.

Даме на вид было лет под сорок: ее волосы с серебристым отливом слегка вились и были низко подрезаны; необычайно бледное лицо носило печать сосредоточенности и нервности, а темные глаза от этой матовой белизны казались еще темнее и по временам сверкали мрачным огнем. Дама была изящно одета и неподвижно сидела, устремив на меня холодный, стальной взгляд.

Мне становилось крайне неловко, и я, чтобы скрыть смущение, оправила свой костюм и начала смотреть в окно. Солнце стояло уже довольно высоко. Поезд мчался между скалистыми отвесами, открывающими изредка синеющую даль.

— Какая рифма к слову "озеро"? — услышала я голос, и кто-то дотронулся до моего плеча рукой.

Я обернулась — это была моя новая спутница; она ждала от меня ответа, и ждала, по-видимому, с нетерпением.

— Я не люблю два раза повторять вопросы, — заметила она нервно.

— Извините, я не расслышала… была занята другим, — оправдывалась я.

— Нехорошо, не следует быть рассеянной; я спрашиваю: какая рифма к слову "озеро"?

— Право, я не знаю, — недоумевала я. — За рифмами никогда не охотилась.

— Неправда, вы знаете! — резко заметила дама.

— Это странно, — воскликнула я, — почему вы изволите предполагать во мне поэта?

— Ха-ха-ха! — засмеялась сразу собеседница, и что-то дикое послышалось в этом смехе. — Все вы такие, все! Сейчас уже и в поэты, и в писатели, и в драматурги!.. На других ведь свысока, через пенсне смотрите, потому что другие ничтожество, а мы-де только призваны в мир поведать людям великое слово, поведать его божественным языком, исполненным небесной гармонии и дивной музыки… Ха-ха-ха! А вы только все стихоплеты, рифмоплеты, виршеплеты, — это верно!

— Только, пожалуйста, меня не причисляйте к их цеху, — возразила я.

— Нет, причислю: вы непременно должны быть стихоплеткой.

— Почему?

— В ваших глазах бегает что-то такое… вроде поэтической дури.

— Ничего такого, поверьте! Мне просто весело, и больше ничего.

— Весело? Почему весело?

— Еду домой, соскучилась… вот и весело.

— Очень поверхностно. От такой пустой причины не может зависеть расположение нашего духа.

— Это не пустая причина. Я люблю страшно и отца, и мать.

— Мелко. Нужно любить весь мир или никого не любить; а если вы не любите всех, так ваши папенька и маменька не стоят любви!