Выбрать главу

Старуха несколько успокоилась. Знахарка, положив руку на голову ее сына, начала что-то шептать и по три раза сплевывать в сторону. Вдруг в хате раздался пронзительный крик, и больной, сорвавшись с постели, ринулся прямо в красный угол, к окну. Это случилось так неожиданно, что бабы опешили и, растерявшись, не знали, что предпринять.

— Геть, ідоле! Не зазирай своїми гадючими очима мені в душу, не мигочи отрутним жалом! — захрипел он глухим, клекочущим голосом, звучавшим глубоко где-то в груди, и повел вокруг хаты безумными мутными глазами с поблекшим зрачком; потом он уставился в одну точку, принял театральную позу, и, подняв грозно правую руку, заговорил едким, укоряющим тоном: — Ты выпил уже мою кровь… Чего же ты хочешь еще? Чего тебе нужно? Слез моих… а? Были… а теперь высушил их огонь… да, огонь, что горит здесь, — ударил он себя в грудь кулаком, — палит и горло, и грудь.

Он рванул за ворот сорочку, с обнаженной грудью двинулся было к верстаку, но пошатнулся и чуть не упал, ухватившись инстинктивно за угол стола.

— Маты божа! Что с ним? — опомнилась наконец Устя и бросилась к своему сыну, за ней поспешила и знахарка.

— Огневица помутила, знать, розум… нужно уложить, — и они обе взяли исступленного Харька под руки и хотели было подвесть к постели, но больной с невероятной силой потянул их обеих к верстаку.

— Не могу я! Йосып Степанович, видит бог, не могу, — заговорил он снова с горячечной быстротой, захлебываясь и задыхаясь. — Хоть годынку отдыху дайте — подорвался вконец! Гей, сюда, сюда… Кто там? Сундуки навалились… Ой, мочи нет! Самовара не успею… а мне еще два выхода… Га? Жалованье? Ха-ха! Какие там это гроши — пятнадцать карбованцев? На харчи не хватает! Ваши-то харчи вышли недоедками… помоями с тарелок, что и собака б не ела… а что языком звонили? Го-го! Казав пан: кожух дам, та и слово його тепле! Ха-ха-ха-ха! — засмеялся он дико, выпячивая грудь и опрокидывая назад голову, и посинел даже от захвата дыхания.

— Вы его, господыне, поддержите отак под руки, — обратилась тревожно знахарка к Усте, — а я захвачу кухоль воды, а то захлебнется.

Устя обняла одной рукой костлявый стан своего сына, а другой прижала его горячую голову к своей мокрой щеке и стала засматривать в его тусклые очи, нашептывая давящим, всхлипывающим голосом:

— Глянь же на меня, Харьку, глянь же, мой орле! Ужели не узнаешь своей неньки? Я ж твоя бесталанная мама… Сирота-старуха! Узнай же меня… да промолви хоть единое теплое слово, дитя мое, зневаженное лихими людьми, запропащенное ни за що!

Больной вслушивался в тягучий голос старухи, и последний словно пробуждал в его воспаленном мозгу какое-то смутное воспоминание; нервная дрожь пробегала по его телу, голова тряслась и вытягивалась вперед, словно он вслушаться хотел в неуловимые, улетающие звуки. Знахарка поднесла к его запекшимся устам кухоль воды; с жадностью отхлебнул он несколько глотков и стал понемногу успокаиваться; потом, обернувшись к матери, скользнул бесследно взором по дорогим, знакомым чертам и заговорил снова, только протяжно и тихо:

— Годи! Час пошабашить: уже череда потянула к селу… коровы мычат… Как ты славно поскладала копны, Ликера, точно пышные панны выстроились рядками в золотистых уборах… Натомилась? Нет? Со мной работать так весело, что и устали уже не чуешь? Правда, правда, моя любая, и мне так весело, что аж звенит и смеется что-то в груди. Как солнышко ясно заходит! Переливается, словно большая капля крови… а ручеек журчит и играет искрами, словно намистом, вот как я твоим… А чуешь, как все притихло: и ветерок упал, и пташки смолкли, спать умостились, а вот реченька Дерло целую ночь не заснет, а все будет ворковать да ластиться волной к корням вербы.

— Сыне мой, дытыно моя родная! Кто подкосил тебя? Кто у нас счастье ограбил? — причитала старуха, давясь слезами. — Что с ним, голубонько? — обратилась она к знахарке. — Христа ради, пособите!

— Что-то в мозгу завелось, — развела знахарка руками, — только вы не катуйте себя, паниматко, это к лучшему, что божеволиет… все же по крайности говорит… а если говорит, то поговорит-поговорит и перестанет… А то горше, коли мертвым трупом лежит… Только вот постарайтесь его уложить: рушник намочим в холодной воде и положим на голову.

И мать, и знахарка снова стали тянуть незаметно к постели Харька; но он упирался и отступал все к столу.

— Ах, сколько света… гляньте! — заговорил снова с восторженной улыбкой больной, разводя руками и освобождаясь от своих спутниц. — Куда оком не кинь — все блестит, всюду пышное панство… а панянки и пани, как мак в огороде… все на меня зорят… плещут. Аж сердце в груди замирает… и страшно, и сладко…

— Ой, стратыв розум! — закричала Устя так, что даже Харько вздрогнул и, наступая на знахарку, заговорил возбужденно и буйно:

— Я пропиваю? Я пьянствую? Если поднесли когда товарищи, так мне уже и очи выбивать тем? Эх, грех вам, Йосып Степанович! Пой, пой на холоде, танцуй, а потом в сорочке под сцену… в льох, а оттуда в толщинке на сцену — в пекло… ну, и хватило за горло, за грудь… Прогоните? Так и след! На что я теперь годен? Кому теперь я потребен? Ногою такого паршивого пса! В потылыцю, в загривок калеку!

Больной схватился рукой за грудь; все его тело затряслось в судорогах, и он закашлялся, захлебываясь и задыхаясь, лицо его побагровело, глаза выкатились, белки обнажились вокруг зрачков, и на нижней губе заалели брызги крови…

— Убили, убили дитя мое! — заголосила старуха, едва удерживая шатавшегося Харька под руки. — Ой, зарезали сокола моего ненаглядного!.. За что? За что? Что мы кому лихое вчинили? Налетел коршун и расшарпал сердце у горлицы, а детей ее меж хижое птаство занес… Ой, занес на смерть, на поталу!

Между тем Харько совсем обессилел и повис на руках женщин; его дотащили до полу и уложили в постель. Знахарка положила ему на голову мокрый рушник, и больной снова впал в бесчувственное состояние.

А мать голосила над ним, как над покойником:

— Господи, на что перевелся! Тень одна. А какой же был красень, что за сила была, что за голос — такого и не чуть! Ох, голос-то этот и погубил его: подбито орлу сизому крыла, и упал он, лежит недвижимо… Кто ж теперь меня доглянет, пригреет, кто утешит в нужде беспомощную?

— Да заспокойтесь, голубочко, еще надия у бога, — утешала ее знахарка. — Расскажите лучше, где это он был, что верзет все такое чудное да непонятное? Какой его пан обидел и тяжкой работой, и жалованьем?

— Ох, моя любая! Нашелся такой обидчик, чтоб ему ни на том, ни этом свете добра не было! — и старуха, отерев рукавом рубахи глаза, уселась у ног своего сына. — Ох, нашелся напастник, — закачала она головой. — Господь попустил, — а все старшина…

— Старшина, кажете?

— Старшина! Он с покойным чоловиком не ладил, бо тот не давал ему шахровать панским лесом, а как я овдовела, так этот пес с лихой души и насел на меня мокрым рядном. Что я могла, одна-одинешенька, с малым лишь хлопцем, супротив его силы? Насчитал за покойным какие-то недоимки, и продали худобу, а дальше, как у меня не было работника, то и надел передали опекуну, его же родичу. Потом уже, когда подрос Харько, то брали мы и земельку наспол, да еще я ткацтвом зимой помогала… Ну, так и перебивались. Приняла я еще сиротку Ликеру в хату и ее тканью выучила… Уж что мне за помощницу в ней послала пречистая, так и не сдумать! Полюбила я ее, как родное дитя, да и она меня больше матери. С Харьком моим так и росли вкупе, как брат с сестрой, уж так срослися душой, что одно без другого не съест и не спьет, а потом и покохались. Ох, горенько, не судил господь счастья, злые люди разбили его!

Старуха склонила на постель голову и замолчала, словно подавляла ее тяжесть воспоминаний.

Знахарка долго ждала продолжения рассказа, наконец не выдержала и спросила: