Очень боялся Тимофей потерять свою тихую пристань на скотном дворе.
Вышел доктор. Сказал:
— Товарищи, помните: чем раньше захватишь болезнь, тем легче ее лечить. Прошу заходить в амбулаторию без стеснения во всякое время дня и ночи.
— Покорнейше благодарим, — ответил Тимофей, низко кланяясь, заранее думая расположить к себе доктора.
Гаврила Степанович тем временем перетаскивал докторские чемоданы, нес их бережно, как младенцев, — не ударить бы, не поцарапать.
Доктор стоял перед мужиками, большой и жилистый; стекла его очков отблескивали зеленым, отражая темную листву рябинника; брезентовые сапоги лопнули над задниками и очень некрасиво, как заячьи уши, торчали оттуда смятые углы серых портянок. На круглой докторской голове густо рос черный, коротко стриженный волос; голова казалась бархатной.
— Только, пожалуйста, никаких подарков в амбулаторию не носить, — добавил он: — все равно не возьму.
«Тонкой», — подумал Тимофей, подбодрившись. Последние слова доктора он понял иносказательно: в амбулаторию ходи без подарков, а вечером, значит, забеги на минутку с заднего крыльца.
В приемной и в двух комнатах, примыкавших к ней, всюду в изобилии остались нечистоплотные следы фельдшера: давленые клопы, окурки, плевки, обглоданные кости, заскорузлые, до блеска затертые портянки.
Доктор вышел спать на террасу. Он долго ворочался, раздумывая о своей бродяжьей судьбе.
Два года тому назад доктор окончил московский институт и получил путевку в район. Старый испытанный друг провожал доктора на вокзал. В Москве начиналась весна. В просветах между бетоном, стеклом и железом был хорошо виден небесный ледоход. Дворники чистили метлами сточные люки, на мокром асфальте клейко шипели автомобильные шины, народ шел по улицам густо, как рыба в весенней реке, трамвай подолгу стоял на каждом перекрестке.
— Тебе не повезло, Алексей, — сказал друг голос его прозвучал лицемерно: друг жалел доктора, покидающего веселую Москву, и в то же время радовался, что не ему досталась путевка.
Доктор сухо ответил:
— Не всем же веселиться в Москве, надо кому-нибудь и работать.
— Ты прав! — театрально воскликнул друг. — Ты едешь на большое дело! И, может быть, твоя жизнь будет полнее моей!
На прощание доктор жестяными губами поцеловал друга. С тех пор доктор ни разу не выезжал из деревни, его перебрасывали из района в район, из больницы в больницу, отпуска не давали. Он узнавал о Москве только по газетам и письмам.
Деревня очень наскучила ему за два года. Не совсем ошибался председатель Гаврила Степанович, приписывая горожанам неистребимую страсть к театрам.
Пололи картошку. Бабы шли шеренгой, выдирая мягкий лягушатник. Гаврила Степанович тихо позвал:
— Устя.
Она выпрямилась и тыльной стороной ладони сбросила с высокого лба густой пот.
— Иди-ка, Устя, к доктору. Уборщицу требует.
Торопясь успокоить ее, председатель добавил:
— Человек культурный. Не полезет.
Она повела карим горячим глазом. Усмешка приподняла углы ее губ.
— Эге! — развеселился председатель. — Да ты, я вижу, непрочь! Смотри, баба, не вырос бы у тебя напереду горб!
— Не вырастет, — уверенно сказала она. — Иттить, что ли?
Ее собственная изба сгорела в позапрошлом году. Теперь Устинья жила у старухи Трофимовны за шесть рублей в месяц.
Устинья повернула ключ; протяжно загудел замок; крышка плотно набитого сундука пружинисто отошла. Устинья достала новую кофту с голубым цветком по розовому полю, начистила сажей ботинки и, нарядная, пошла к доктору.
Зря старалась она, прихорашивалась. Сейчас же пришлось бежать домой, переодеваться: доктор затеял генеральную уборку.
Кипел бак, урчал самовар, с шипением оседала в тазу мыльная пена. Доктор без пиджака, в одной рубахе, таскал дымящиеся ведра. Устинья хлестала кипятком во все щели, пазы и карнизы, выпаривая клопов и тараканов. Доктор, натужившись, принес шестиведерный бак и грохнул его перед Устиньей, выплеснув половину на пол.
— Небось, тяжело? — замирая, спросила Устинья.
— Я здоровый, — ответил доктор. — Я раньше грузчиком на пристанях работал.
На его больших ладонях краснели рубцы от узких ручек тяжелого бака. Грудь его была покрыта мягким и желтым волосом. Он развел широкие плечи, снял очки; глаза у него были как у цыгана, озорные.
— Неужто из грузчиков в доктора можно? — почти прошептала Устинья.
А сердце ее сжималось и падало все ниже; в груди она чувствовала томительную пустоту.
— Нынче все можно, — сказал доктор, исподтишка посмотрел на нее, и тут она поняла, что пришел конец ее честному вдовству.
Была она женщина решительная, в поступках прямая, бабьих языков не боялась, имела свой — ух какой вострый! Она сказала доктору, что переедет жить в амбулаторию, в третью маленькую комнату, где стоит русская печь. Шесть рублей останутся каждый месяц в кармане. Доктор охотно согласился, договорился о личных услугах: самовар, уборка в его комнате, обед и положил за это сверх жалованья, от себя, пятнадцать рублей в месяц.
Доктор не обманул мужицких ожиданий. В какую-нибудь неделю он свел лишаи у сынишки Ефима Панкратьева, председателю дал бутылку соленых капель, и ревматический зуд в председательских ногах стал легче.
С чирьями доктор расправлялся в две минуты — ножом: скрипнет мужик зубами — и здоров... Выйдет мужик, прислушается к своему телу — боли нет; успокоение сойдет на мужика, и снова хорошим видит он свой деревенский мир: и волнистые пряди облаков на светлой заре, и синюю смолистую мглу в сосновом бору, и светлый пруд, в котором плавают, роняя тонкий пух и переворачиваясь задницами кверху, разговорчивые домашние утки.
Значительно покачает головой мужик, оглянется на амбулаторию и скажет в пустое пространство:
— Да-а-а...
Особенно понравился доктор бабам. Он устроил закрытое бабье собрание. О чем толковал он целых три часа — неизвестно, но вышли бабы все умиленные, а Настёнка Федосова и Грузя Зверькова с удостоверениями, в которых говорилось, что «ввиду беременности означенных гражданок надлежит поручать им работу, не требующую чрезмерного физического напряжения».
Это неправильно говорят, что дурная слава по дорожкам бежит, а хорошая камнем лежит. В наше время наоборот — иной раз о дурной славе знает только суд да тюрьма, а уж хорошая до всякого дойдет, будь он хоть от рождения глухой. На пальцах расскажут.
С самого раннего утра сходились к амбулатории люди, — за восемь верст шли, и за десять, и с каждым днем все больше и больше.
— Вот это доктор! — восхищенно говорил председатель на заседаниях правления. И сейчас же серая тень ложилась на его рябое лицо. — Только, боюсь, убежит. Чует мое сердце. Хоть и хороший он человек, а без театра не может. Ты смотри: счетовод сбежал, второй счетовод сбежал, фельдшер сбежал.
Он загибал короткие пальцы; средний, раздавленный молотилкой, походил на клешню.
Кузьма Андреевич, насторожившись, придвигался ближе к столу.
— Театр их, верно, как магнитой тянет, — рассуждали правленцы. — Что ж нам теперь, на цепь его сажать? Захочет, так уедет.
Зеленый и плотный стоит в правлении махорочный дым. Смотрят мужики через этот дым, как водяные.
— Слышал я, он из грузчиков, — задумчиво говорит председатель. — Надо его по сознанию ударить. Жить ему ровно у нас не плохо. Он от какой коровы молоко берет?
— От Зорьки.
— Надо бы от Красульки. У нее молоко жирнее.
На следующем заседании тот же разговор:
— Масла сколько он получает у нас?
— Кило даем.
— Может, нехватает. Надо хорошевским сказать, пущай от себя кило носят.
Только три человека во всей округе хотели поскорее спровадить доктора: Кузьма Андреевич — по причинам, уже известным читателю, Тимофей, боявшийся вторичного осмотра, да еще знахарь Кирилл.