Голос Тимофея:
— Как оно, здоровьишко, Устя?
Голос Устиньи:
— Спасибо.
Голос Тимофея:
— Ну и слава богу. Доктор-то где?
Голос Устиньи:
— Придет.
Молчание. Потом снова вкрадчивый голос Тимофея:
— Что ж ты, Устя, на дверь крючок не повесишь? Ночью-то страшно... одной.
— Непугливая, — сердито ответила Устинья. — Ишь, ходят, выпытывают. Ну и живем, тебе-то что? Ай ревность? Я вот бабе-то скажу: она тебе бороденку повыдергает.
— Эх, Устя, — вздохнул Тимофей, — не уберегла ты себя, Устя...
— Иди! Нашли монахиню. Для вас, что ли, псов, беречь!
Так было сделано Кузьмой Андреевичем важное открытие, что лодырь Тимофей, опасающийся вторичного осмотра, и всеми уважаемый лучший ударник Кузьма Андреевич имеют одно желание — поскорее спровадить доктора из деревни. Такая общность желаний как бы уравнивала их, что было для Кузьмы Андреевича непереносимо оскорбительным. Всю ночь злобился он на Тимофея; утром нашел председателя и сказал ему, что в колхозе потакают лодырям, что он, Кузьма Андреевич, сорок лет кормил кулака Хрулина, а теперь, при советской власти, не согласен кормить «всяких подобных», которые беззаботно отдыхают в коровниках, да и там не караулят, а спят.
Разговор происходил в сбруйном сарае, в густом дегтярном полусумраке.
— Дурит мужик, — сказал Гаврила Степанович. — А ведь бедняк! — И вдруг удивился: — Ведь бедняк! Ты мне вот что растолкуй, Кузьма Андреевич. Ведь бедняк! Сегодня же пусть идет в амбулаторию.
Зная Тимофееву хитрость, Кузьма Андреевич заранее поговорил с доктором.
— И всегда он кричит: «Я ерманской воины ерой, медаль имею!» Медаль он, верно, что имеет, только никакого еройства он не исполнил и медаль тот получил за ловкое слово. От страху, что ли, он это слово енералу ляпнул? Многосемейный он — восемь душ. Енерал-то спроси: «Что ты больно стараешься, рядовой Тимофей Пронин?» А он енералу в ответ: «Ваше превосходительство! Солдат плодовит быть должон!» И руку держит под козырек по всей форме. Енерал тот очень был толстый, чуть не упал от смеху. «Ну, — говорит, — молодец, рядовой Тимофей Пронин, обязанность свою земную здорово исполняешь!» И дал Тимофею за это ловкое слово медаль. А чтоб еройство, Тимофей врет; никакого он еройства не исполнил и медаль получил зря...
Опасаясь, что эти слова покажутся доктору слишком пристрастными, Кузьма Андреевич добавил:
— А может, и не зря... Может, енерал большого ума был человек. Может, он так рассудил: раз ты людей неприятельных уничтожаешь по моему приказу, то должон столько же новых младенцев представить, чтобы не было на земле беспорядку и спутаницы. Только навряд ли... Енералы в это дело не вникали; в это вникали больше попы. А насчет килы он, Тимофей, обязательно врет, ежели от злоехидства он всю ночь напролет работать может: подпорки ставить... али там колья вбивать...
Прощаясь, Кузьма Андреевич вдруг сказал сердито и убежденно:
— А только городские бабы все одно лучше нашенских!
Тимофей пришел к доктору, фальшиво горбясь, поддерживая обеими руками живот, словно боялся, что вывалится на землю его кила.
Тимофей расстегнул штаны. Складываясь гармошкой, они медленно сползали на пыльные, рыжие сапоги. Тимофей лег на кушетку, задрал рубаху. Живот у него был бледный и выпуклый. «Ой, ой!» — закричал Тимофей, как только доктор подошел к нему.
Он кричал, не переставая, даже тогда, когда доктор прикасался к его ногам. Он кричал равнодушно и безразлично: он заранее знал, что не сумеет обмануть доктора.
— Врешь, — морщился доктор, — помолчи ты хоть одну минутку: в ушах звенит... А вот сейчас должен ты кричать, — ведь больно?
— Ой, ой! — скучным голосом ответил Тимофей.
Доктор сильнее надавил на его живот. Тимофей взвился и заорал по-настоящему: утробным звериным воем.
— Ну что ж, Тимофей, — сказал доктор, — плохие твои дела.
— Ей-богу, болит!
Бледная тень Тимофея падала доктору в ноги. Жалко дергалась бороденка. Руками он поддерживал незастегнутые штаны.
— Плохое дело, — повторил доктор: — придется, милый, ложиться тебе на операцию: кишки вырезать.
Нижняя челюсть Тимофея отвисла. Штаны, складываясь гармошкой, снова сползли на сапоги.
— Да, да, — подтвердил доктор. — Неожиданно? Что же делать? Апендицит, милый. очень запущенный апендицит. В любое время возможно гнойное воспаление. Собственную смерть ты носишь в себе, Тимофей. Резать нужно.
Тимофей стоял белый и недвижимый.
— Рез... рез... — он никак не. мог выговорить страшного слова. — Резать! — вдруг завопил он тонко, с надрывом, по-бабьи и рухнул на колени, словно подломились его хилые ноги.
Захлебываясь, он каялся в своем притворстве; рассказал о гусе, которого подарил фельдшеру за справку. Он обещал работать вдвое против остальных, только бы не посылали его резаться. Доктор был неумолим.
— Помрешь, если не поедешь, — отвечал он. — И ехать нужно тебе немедленно.
Тимофей в отчаянии бросился к председателю.
— Щучий ты сын, — задумчиво сказал председатель, потирая скрипучую голову. — А оно, брат, обернулось другим боком. И так я полагаю, Тимофей, что эта вредная стерва завелась в твоем брюхе от безделья. Теперь вот казнись. Иди-ка, брат, домой да собирай мешок. А я Силантию Гнедову скажу, чтобы запрягал подводу...
— Не поеду! — завопил Тимофеи. — Не дамся!
— Не дури! — закричал председатель. — Ишь ты! А помрешь, куда мы твоих семь душ денем? Тебя кормили, лодыря, а потом их!.. Поезжай!
Тимофея провожала вся семья. Он сидел на подводе серьезный, хмурый и молчаливый. Тоскующими глазами он смотрел на свою избенку.
— Прощайте, православные! — закричал он. — Лихом не поминайте!
Баба завыла, а за ней и ребятишки.
— Краски мои береги, Аксинья! — крикнул Тимофей уже издали, — Ежли не вернусь, дешево не продава-а-ай!
Телега скрылась под косогором, а минуту спустя загрохотала по бревенчатому мосту.
Три дня подряд доктор просыпался чуть свет: железная крыша булькала, переливалась и хрустела под тяжелыми сапогами Кузьмы Андреевича,
Наконец были заделаны все прорубины. Доктор решил в эту ночь лечь пораньше и выспаться как следует. Устинья долго возилась в комнате, вытирая посуду и стол,
Доктор пошел за ней следом, чтобы запереть дверь. Как всегда, она задержалась в дверях, посмотрела влажными потемневшими глазами. Доктора повело судорогой. Тяжелая кровь ходила, толкаясь, в его большом теле. Он ждал, опустив голову, ломая желание.
Наконец Устинья вышла, легонько задев его локтем.
Накинув крючок, доктор быстро разделся и лег.
— Чорт знает что! — топотом говорил он и не мог уснуть, томимый грешными мыслями. Он знал, что может пройти через приемную в ее комнату и не встретит отказа. Очень ясно он представил себе, как прыгнет в приемной зыбкая половица и затаенно звякнут склянки с медикаментами. — Чорт знает что! — повторил он, ворочаясь на койке: она вздрагивала и визжала под его сильным телом.
Зря сболтнула у колодца Устинья. Не жил с ней доктор и даже не лез. Сначала это казалось ей странным, потом обидным. Доктор нравился ей, иногда она ловила его воровские горячие взгляды, но были они такими короткими, что Устинья даже не успевала ответить на них улыбкой. Наступал вечер, доктор запирал дверь и оставался один в комнате. Ни разу не попытался он задержать Устинью, наоборот, выпроваживал ее поскорей. Ночью она плакала, но о своей обиде никому не говорила — из гордости. Если уж очень приставали с расспросами, коротко отвечала: «Живет».
А доктор сдерживался по двум причинам. Сначала мешали соображения этические — служебное старшинство, а потом добавились практические соображения. Доктор подумывал о Москве, заготовил сдаточные ведомости по амбулатории и теперь вел себя так, чтобы при отъезде не возникло никаких даже второстепенных задержек,