Он дописал свое имя.
— Вот помилование твоей жены... Иди, и можешь даже не подавать мне руки.
В ответ Марсо взял его руку и крепко пожал; он хотел что-то сказать, но слезы не позволили ему вымолвить ни слова, и Робеспьер заговорил первый:
— Ступай! Надо ехать, нельзя терять ни минуты. Прощай!
Марсо выбежал на лестницу и столкнулся с поднимающимся по ней генералом Дюма.
— Я получил помилование! — закричал Марсо, кидаясь в объятия друга. — Помилование! Бланш спасена!..
— Поздравь и ты меня, — ответил тот. — Я назначен командующим Альпийской армией и пришел поблагодарить Робеспьера.
Они обнялись на прощание. Марсо выскочил на улицу и помчался к площади Пале-Эгалите, где его ждала карета, готовая лететь в обратный путь так же быстро, как прибыла сюда.
Какой груз он сбросил со своего сердца! Какое счастье ожидает его! Сколько радости после всех страданий! Его мысли устремились к будущему. Он предвкушал минуту, когда с порога камеры крикнет своей жене: «Бланш, ты свободна, я добился твоего освобождения! Иди, Бланш, и пусть твоя любовь и твои поцелуи будут выкупом за твою жизнь».
Время от времени смутная тревога все же проникала в его душу, внезапно сжимая сердце; тогда он торопил кучеров, суля золото, расточая его и суля снова; земля, казалось, горела под колесами кареты, лошади неслись вперед, а ему казалось, что они движутся слишком медленно. Повсюду были приготовлены смены лошадей, и нигде не было никаких задержек — все словно разделяли терзающее его волнение. За несколько часов он оставил позади Версаль, Шартр, Лe-Ман, Ла-Флеш. Вдали показался Анже, и вдруг Марсо почувствовал страшный толчок, ужасный удар: карета перевернулась и сломалась; весь в ушибах, окровавленный, он поднялся и ударом сабли перерубил постромки у одной из лошадей, стремительно вскочил на нее, добрался до ближайшей почтовой станции, взял там скаковую лошадь и помчался дальше еще быстрее.
Вот, наконец, он пересек Анже, впереди показался Энгранд, затем Варад; он оставил позади Ансени; его конь был покрыт пеной, кровью и потом. Он увидел Сен-Донасьен, потом Нант — Нант, где заключены его душа, его жизнь, его будущее. Еще несколько минут — и он будет там... Вот уже ворота: его лошадь пала у тюрьмы Буффе. Это было уже не важно, он доехал!
— Бланш, Бланш!
— Две повозки только что выехали из ворот тюрьмы, — ответил тюремный привратник, — она в первой...
— Проклятье!
Марсо бросился в толпу, бегущую к главной площади. Он догнал вторую телегу, один из приговоренных узнал его.
— Генерал! Спасите ее! Спасите ее!.. Я не смог, меня схватили... Да здравствует король и правое дело!
Это был Тенги.
— Да! Да!..
Марсо пробивал себе дорогу; толпа толкала, давила его, но и увлекала его за собой; вместе с ней он добрался до главной площади. Перед ним возвышался эшафот. Марсо стал размахивать своей бумагой, крича: «Помилование! Помилование!»
И в эту минуту палач, схватив за длинные белокурые волосы голову молодой девушки, показывал толпе гнусное зрелище. Ужаснувшись, люди отворачивались в страхе — им чудилось, будто они видят, как из этой головы извергаются потоки крови!.. И вдруг среди мертвого молчания раздался крик нестерпимой боли, который, казалось, исчерпал все человеческие силы: это Марсо увидел зажатую в зубах несчастной красную розу, подаренную им юной вандейке.
Кучер кабриолета
Я не знаю, найдутся ли среди читателей этих строк те, кто когда-нибудь обращал внимание на разницу, существующую между кучером кабриолета и кучером фиакра. Кучер фиакра, серьезный, неподвижный, хладнокровный, переносящий ненастную погоду с невозмутимостью подлинного стоика, одиноко восседает на козлах; находясь среди людей, он не поддерживает никаких разговоров с ними и лишь изредка разрешает себе в виде развлечения стегнуть кнутом проезжающего мимо собрата; он не питает никакой привязанности к двум тощим клячам, которыми он управляет, и не чувствует ни малейшего расположения к своим злосчастным седокам, не удостаивая их ничем, кроме кривой усмешки в ответ на традиционные слова: «Шагом, никуда не сворачивая». Что до остального, он отличается себялюбием и угрюмостью, гладко зачесывает волосы и не прочь побогохульствовать.
Зато кучер кабриолета — полная противоположность ему. Надо быть в отвратительном настроении, чтобы не улыбнуться в ответ на его любезности, при виде того, как он подкладывает вам под ноги солому, как в дождь и в мороз отдает вам всю полость, чтобы оградить вас от сырости и холода; надо замкнуться в поистине злостном молчании, чтобы не ответить на множество его вопросов, на вырывающиеся у него возгласы, на исторические цитаты, которыми он вам досаждает. Дело в том, что кучер кабриолета повидал свет и знает людей. Он возил за почасовую оплату кандидата в академики, делавшего тридцать девять обязательных визитов, и беседа с будущим академиком сказалась на его познаниях в области литературы. Его нанял как-то для поездки в один конец депутат Палаты и успел привить ему вкус к политике. Однажды с ним ехали два студента; они говорили об операциях, и он получил представление о медицине. Словом, нахватавшись верхов, кучер кабриолета знает обо всем понемногу; он насмешлив, остроумен, болтлив, носит фуражку с козырьком и всегда имеет друга или родственника, который бесплатно проводит его на любой спектакль. Мы вынуждены прибавить не без зависти, что в зале он занимает кресло в середине амфитеатра.
В кучере фиакра есть нечто от первобытных времен: он входит в сношения с людьми лишь тогда, когда это строго необходимо для выполнения его обязанностей, он невыносимо скучен, зато честен.
Кучер кабриолета принадлежит к переходному обществу — цивилизация сама пришла к нему, и он дал ей обтесать его. В моральном отношении этот человек сродни Бартоло.
Кабатчики любят изображать на своих вывесках кучера фиакра в навощенной шляпе на голове и в синем долгополом плаще на плечах; в одной руке он держит кнут, в другой — кошелек; название, выведенное на вывеске, гласит: «У честного кучера».
Я никогда не видел, чтобы на вывеске был нарисован кучер кабриолета, сделавший для себя тот же нравственный выбор.
И все же я питаю особое пристрастие к кучерам кабриолетов: быть может, потому, что мне редко приходилось оставлять кошелек в их экипаже.
Если я не поглощен мыслями о какой-нибудь новой своей драме, не еду на скучнейшую репетицию или не возвращаюсь со спектакля, едва не усыпившего меня, то вступаю в беседу с кучером кабриолета и порой за те десять минут, что длится поездка, забавляюсь в той же мере, в какой скучаю все четыре часа на вечере, с которого он везет меня домой.
Словом, в голове у меня есть специальное отделение, отведенное для воспоминаний об этих беседах стоимостью в двадцать пять су.
Одно из них оставило глубокий след в моей душе.
А между тем прошло уже около года с тех пор, как Кантийон поведал мне историю, которую я собираюсь вам пересказать.
Кантийон — кучер кабриолета, имеющего номер 221.
Это человек лет сорока — сорока пяти, темноволосый, с резким чертами лица. В ту пору, а именно 1 января 1831 года, он носил фетровую шляпу с остатками галуна, бордовый редингот с остатками нашивок и сапоги с остатками отворотов. За прошедшие с тех пор одиннадцать месяцев все эти остатки должны были исчезнуть. Вскоре читатель поймет, откуда проистекает или, точнее, проистекала (ибо я не видел Кантийона с того достопамятного дня) эта явная разница между его костюмом и одеждой его собратьев[3].
Как уже говорилось, было 1 января 1831 года. К десяти часам утра я наметил ряд визитов, какие мне необходимо было сделать лично, и составил, улица за улицей, список тех друзей, кого всегда полезно поздравить хотя бы раз в году, расцеловать их в обе щеки и пожать им обе руки, — короче говоря, тех симпатичных людей, которых не видишь порой по полгода, которых встречаешь с распростертыми объятиями и у которых никогда не оставляешь своей визитной карточки.