Выбрать главу

Меня взволновал этот случай, этот подсмотренный кусок чужой жизни. Умиротворение мое пропало, я опять был один на один с несправедливой, сложной, ужасной, но такой прекрасной жизнью. Девушка была очень красивой, но спутник ее вдруг стал мне братом. Я понимал его, сочувствовал и любил. Это ж надо так: решиться, бороться, проиграть и уйти. Я был искренне восхищен им.

Размышляя о высоком, я все–таки не забыл про физиологию, вышел в туалет, и, проходя по холлу, увидел своего знакомца. Теперь он был один, видимо, проводил свою спутницу и вернулся назад. Он стоял у зеркала и не заметил меня. Проходя мимо, я услышал горькие слова: «Я некрасив, свиноподобен». Я ничем не выдал себя и тихонько проскользнул по назначению, а там задумался — он был прав, тысячу раз прав, неприятный, рано располневший, с маленькими глазками и вторым подбородком. Но, брат мой, я давно не видел такого приглушенного и мощного взрыва страстей, я сам много раз бывал в такой же ситуации, я понимаю тебя и люблю за все: за твою свиноподобность, за то, что не пытался разлить вокруг себя свое отчаянье, не отомстил отвергнувшей тебя и не дал в морду кому–нибудь из окружающих, ведь так редка у нас сейчас эта пронзительная обращенность внутрь себя, которая есть противовес заполонившему все жлобству; я благодарен тебе за неуклюжую тонкость чувств, которая опять разбудила меня, опять заставила страдать, опять наполнила сердце томительным и сладким предвкушением неудач.

Когда я вернулся, человек пил водку большими рюмками. Я не стал к нему подходить — мы дружили заочно. Я закончил свой коньяк и вышел на улицу. Меня трясло. Меня несло. Я кружился в хороводе лиц и событий. Меня терзали забытые чувства и болезненные воспоминания. Я перемещался из одного бара в другой, и везде пил коньяк. Мне не было спасения от себя самого, я купался в черном океане любви и времени, я был Бог и червь, я был мир, я понимал свою смертность.

Утром я обращался с собой чрезвычайно бережно.

МУХА В ЯНТАРЕ

Ранним утром в иды квинтилия 87 года, когда солнце еще только обозначило лучами свой царственный выход из моря, когда легкий плеск волн о борт тяжелого авианесущего крейсера лишь оттенял лежащую кругом тишину и умиротворенность, внезапно затарахтел мотор баркаса, до этого мирно спавшего у правого борта, и клочья разорванного покоя повисли на леерах корабля. Вслед за тарахтеньем проснулись другие звуки: легкое, как колокольчик, позвякивание цепей, мягкий неровный шорох кранцев, скользящих по влажному от росы железному подбрюшью, потом глухой удар интимно ткнувшегося щекой катера, топот ног, отрывистые и как всегда бессмысленные слова команды. А на деревянную палубу спрыгнули с трапа пять матросов и младший офицер медицинской службы в чине молодого лейтенанта.

Матросам всем было по двадцать лет, и вид у них был самый заспанный и недовольный. В темных робах, нахохлившись как воробьи, они хмуро сидели на корточках у теплой переборки машинного отделения и курили.

— Военные билеты, проскрипции взяли с собой? — голос лейтенанта был по–утреннему бодр.

— Да на кой хер они нужны, мы ведь не в увольнение идем, товарищ лейтенант. — ответил за всех единственный из матросов облеченный минимальной властью в виде двух желтых лычек на погонах и поэтому обязанный первым вступать в переговоры с начальством старшина второй статьи Кротиков. Обладая явно карельской внешностью: топорные черты лица, белесые ресницы, светлые жидковатые волосы, он за глаза был прозван товарищами Пекой, однако из–за упрямого и непредсказуемо злобного норова впрямую называть его так они побаивались — мог и ответить обидно.

— И вообще, взяли бы лучше молодых грузы грузить, мы–то уже натаскались за службу, полгода до приказа осталось, — лениво вступил в беседу матрос Турта, в просторечии Туртенок, выбрасывая хапчик за борт и потягиваясь.

— Да молодые поразбегаются тут же, не уследишь за ними. А вы же опытные воины, — неумело польстил лейтенант, но увидел, что энтузиазма его слова не прибавили. Было ему двадцать пять с небольшим лет и фамилию он носил вывернутую — Миренков. Каждый раз, когда кто–нибудь из матросов называл его Меринковым, он обижался и заставлял исписывать несколько страниц единственным словом — Миренков, Миренков, Миренков …, но тем самым еще больше закреплял свою обоснованную кличку: Мерин.

Беседа умерла. Матросы хмуро смотрели на темную полоску приближающегося берега и молчали. Целых девять месяцев они были в море, и теперь земля одновременно манила и отталкивала их. Очень хотелось ступить ногами, лучше босыми, на неровную, бугристую живую поверхность, так отличающуюся от бездушной гладости seu гадости железной палубы, посмотреть на лица людей, не находящихся в узком кругу корабельного общения, и потому красивые и таинственные. Но одновременно берег пугал, как наверно когда–то пугал он экипаж Колумба, своим разнообразием, своими полузабытыми законами и отношениями, непредсказуемостью действий своих обитателей. Они знали множество легенд про трехголовое, недружелюбное чудовище: Патруль, с передней головой офицера и двумя охраняющими тыл придатками: головами мичманов или курсантов. В любую минуту нахождения на берегу он мог подкрасться незаметно и наброситься сладострастно на неуспевших вовремя и добровольно отдать честь, растерянных и потому слабых морежителей. По слухам, местный вид Патруля особенно любил измерять спичечным коробком расстояние от нижнего края брюк до асфальта и безошибочно, с опытом бывалого кутюрье, отличал сшитые на кораблях клеши от уставных straightes. В этих печальных случаях моряков, уже обесчещенных, он лишал еще и свободы суток на трое и отправлял в каменные лабиринты Губы. И удивительно, насколько каждая новая степень несвободы делает предыдущую желанной волей со всеми ее атрибутами: мягкой шконкой в знакомом кубрике, навсегда затвержденным распорядком дня, неизменным меню камбуза. Это ли не та самая осознанная необходимость, по сравнению с которой мрачная и холодная неизвестность гауптвахты становится необходимостью не только неосознанной, но и неосознаваемой. В этом, видимо, и есть тот принцип недостижимости счастья и всех состояний, с ним связанных: свободы, любви, ощущения полноты жизни — лишите человека того, что он имеет сейчас, и в эту же минуту он поймет, что еще минуту, еще секунду назад он был более счастлив, чем сейчас, пусть даже то, что у него отобрали — лишь установившийся годами образ жизни…