Лаван завернул за угол, пошел прочь от дома. Радости как не бывало, а когда он вспомнил сцену в кафе, его и вовсе одолела тоска. К своему удивлению он видел все очень ясно, яснее, чем всегда. Думал о жизни хладнокровно, беспристрастно. Мысли Лавана вернулись к сегодняшним событиям, на него снизошло умиротворение, он вспомнил, как ему аплодировали. Тоска прошла.
— С моим-то опытом, какую книгу я бы мог написать! — на ходу вздыхал он, продолжая путь.
1943
Галифе
Пер. В. Пророкова
После ужина, — жареные почки и мозги, — от мяса его воротило, — Герм быстро убрал со стола и сложил грязные тарелки вместе с жирными сковородками в металлическую раковину. Он собирался побыстрее смыться, но, обдумывая, как это сделать, замешкался, и отец взялся за свое.
— Герм, — сказал мясник усталым, но раздраженным тоном, поглаживая кошку, раскормленную говяжьей печенкой так, что того и гляди лопнет, — снял бы ты свои пижонские брючки да помог мне. Слыханное ли дело, парню шестнадцать лет, а он целыми днями расхаживает в галифе вместо того, чтоб думать, чем в жизни заниматься.
Он сидел с котом на коленях в кресле-качалке на тускло освещенной кухоньке позади мясной лавки, где они и ели с тех пор, как жена мясника умерла. На нем были его вечная белая куртка с измазанными кровью рукавами, обтягивающий обширный живот фартук, тоже заляпанный кровью, и идиотская соломенная шляпа блином, которую он носил и в дождь, и в холод, и в зимнюю стужу. У него были седые усы и тонкие губы, а глаза, когда-то льдисто-голубые, потемнели от усталости.
— Пап, только не в лавке, — сказал Герм.
— А что так? — спросил мясник, приподнявшись в кресле и с наигранным удивлением озираясь кругом.
Герм отвернулся.
— Кровь там, — сказал он, глядя в сторону. — И птичьи перья.
Мясник снова откинулся на спинку кресла.
— Некоторых тварей Г-сподь создал специально для того, чтобы человек удовлетворял свою потребность в пище. В говядине и курятине полно белка и витаминов. Кому-то же надо забивать живность и снимать мясо с костей. В таком занятии ничего постыдного нет. Я этим всю свою жизнь занимался и никогда ни у кого ни цента не украл.
Герм подумал, уж не решил ли отец его поддеть, но понял, что все-таки нет. Он ничего не крал с тринадцати лет, а мясник не был злопамятным.
— Может, в мясе ничего плохого нет, но я-то почему должен его любить?
— А что ты любишь, Герм?
Герм подумал про свои галифе и кожаные ботинки, на которые копил. Он, однако, понимал, о чем отец ведет речь, — о том, что он ни на какой работе не задерживается. Бросив школу, он разносил газеты, но платили там сущие гроши, и он стал стричь газоны и чистить подвалы, но и эта работа больших денег не приносила, поэтому он и ее бросил, сначала, впрочем, накопив денег на галифе.
Он не мог придумать, что бы ответить, и хотел просто уйти, но отец его окликнул.
— С тех пор как твоя мать умерла, я так сильно устаю, Герм. Времени нет передохнуть, а отдых требуется. Денег нанять помощника у меня нет — дела-то идут не так уж хорошо. Честно говоря, просто плохо. Я каждый день теряю покупателей, потому что не могу обслуживать их как положено. Я знаю, ты предпочитаешь разносить заказы, но мне твоя помощь нужна и в другом. В средней школе тебе не понравилось, ты попросил, чтобы тебя оттуда забрали. Я на это пошел, только ты последние два месяца толком ничем не занимался, вот я и решил, лучше ты уж здесь мне помогай. Что ты на это скажешь?
— А что я должен сказать?
— Да или нет, черт подери!
— Тогда — нет, черт подери! — ответил Герм. Лицо его пылало. — Я ненавижу мясные лавки. Я ненавижу кишки и куриные перья, а еще я хочу жить своей жизнью, а не твоей.
Мясник долго кричал ему вслед, но он убежал.
Той ночью, когда Герм спал, мясник забрал его галифе и запер в шкаф в своей комнате, но Герм сразу понял, где они, и на следующий день пошел в скобяную лавку неподалеку, купил за десять центов отмычку и выкрал галифе у отца из шкафа.
Когда Герм только научился ездить верхом, он часто этим занимался, хотя удовольствие получал далеко не всегда. Поначалу он только и думал, что о самой лошади, о ее могучем крупе, верхом на котором он сидит, о ее упругих мышцах, и опасался, что, свались он с нее, громадные копыта размозжат ему голову. Но хуже всего было то, что порой, сидя на лошади верхом, он начинал представлять себе ее изнутри — крестец, ребра, огузок — как на плакате с коровьей тушей, висевшем в лавке на стене. Он думал об этом и в тот вечер, когда сел на Девочку, чалую кобылу, про которую Герму сказали, что с ней ему пока не сладить, а она вырвала поводья, развернулась и помчалась, куда хотела; он попытался ее обуздать, но кобыла едва не сбросила его с седла и когда прискакала в конюшню, он лежал поперек седла, как мешок с овсом, а все кругом хохотали. Тогда он решил, что верховой ездой больше заниматься не будет, и бросил ходить в манеж, но однажды весенним вечером вернулся и снова выбрал Девочку, а она, хоть и резвилась, но слушалась каждого его движения, скакала туда, куда он хотел, и выполняла все его приказы; наутро он снял со счета последние двадцать пять долларов и купил галифе; ночью ему приснилось, как он скачет на лошади, не чувствуя ее под собой, и он в своих галифе несется прямо по воздуху.