Выбрать главу

Обратил я потом свое просвещенное внимание на бабу.

Сидит она в углу, сердечная, как воск желтая, накрывшись порванной косынкой, вся скрючившись, точно сама нужда оседлала ее, толкает зыбку, подвешенную к потолку, и тихо-тихо напевает, как у Островского, в «Сне воеводы»: «Спи, усни, хрестьянский сын!..»

Голос у нее глухой, с надрывом.

Поет — и нуль внимания на нас, как будто никого в комнате. А за стеной гудит, рвет и мечет, и изба ходит. «Ходит изба, ходит печь!..»

Подхожу к бабе и спрашиваю:

«Твой ребенок?»

Поднимает лицо, вскидывает мутные глаза и кивает головой.

«Мальчик?»

«Мальчик», — отвечает чуть слышно.

Тяжело ей, видно, говорить.

«А как звать?»

«Пронькой».

Я запахнул шубу и нагнулся к зыбке. И предо мной, как в вогнутой раме, на куче тряпья предстал уродец с большим острым животом на тоненьких, как спички, ножках, с зеленым квадратным лицом и темными, широко открытыми, немигающими глазами. Не глаза, а два придорожных оврага.

Уродец сосал что-то черное.

Я потянулся к этому черному и вижу — тряпка, простой обрывок не то войлока, не то нижней юбки.

Недурное питание! Как вы находите?!

Я снова глянул на лежащего предо мной «хрестьянского сына», на этого Проньку, и подумал, что оставить его здесь так, в этом холодиле, среди этого ужаса и нищеты, нельзя. Было бы страшным преступлением.

В город его, в город!

Окружить попечением, уходом и поставить его на ноги!

Желание вырвать хотя бы одного из сотен тысяч таких, как он, Пронек, гибнущих в глухой степи под свист и похоронный напев вьюги, дать ему соки, жизнь захватило меня всего, и я обратился почти с мольбой к бабе:

«Слушай, как тебя!..»

«Агафья».

«Вот что, Агафьюшка! Отдай-ка мне твоего Проньку. Человек я не злой и худа тебе не желаю. Я увезу его в город, в Казань, и, как за родным, смотреть буду, поить, кормить! Захочешь потом повидать его, напиши. Вышлю на дорогу туда и назад деньги. Живи у меня, сколько хочешь. Если здесь оставить его, помрет ведь. Ты как?!»

«Я как?! Да я в ноги тебе поклонюсь! — просияла баба. И откуда в ней голос взялся? — Хоша ты и барин, а душа у тебя, вижу, простая. Верно говоришь, помрет здесь. Возьми его. Богу молить за тебя будем».

«Я тебе еще десять рублей оставлю».

Несчастная в ноги. То же и муж.

Оставил я, значит, им денег, адрес — и гайда!..

Опять мы на санях…

Дзинь, дзинь, дзинь! Шире дорогу! Проньку везем!

Завернули мы его хорошенько в два одеяла и в рот бублик маковый сунули.

«Ну, как себя, сын хрестьянский, чувствуешь?» — спрашиваю его.

A он в ответ — чмок-чмок, y-y, му-у! Знай только бублик посасывает.

— Смешно было! — вставила, выглянув из-за самовара, Анна Игнатьевна и улыбнулась.

— «Эх, — говорю я, — Анюта! Дал бы бог довезти его живым до Казани. А там живо на ноги поставим».

Дзинь, дзинь, дзинь!..

Лесок…

Еще один лесок…

Овраг…

Другой, третий.

А вот и Казань!

Тпруу! Приехали…

Залезаем в номер. Днем это было.

Перво-наперво кладу я своего Проньку на кушетку и номерного в шею.

«Доктора мне. Да что одного! Валяй двоих, троих!»

Явились.

Показываю им Проньку и говорю:

«Нельзя ли этого индивидуума поставить на ноги?»

Посмотрели они на него внимательно, ощупали со всех сторон и спрашивают:

«Простите. Это сын ваш?»

«Нет!» — И рассказываю им всю историю.

Один, лысый такой, в золотых очках, профессор, надавил ему большим пальцем живот и говорит:

«Ну, чем не барабан! Это он у него, должно быть, от коры вздулся».

«Да-с, — говорит другой. — Расеюшка…»

А третий:

«Продемонстрировать бы его в Германии… То-то бы удивились…»

«Так как же, — спрашиваю, — можно как-нибудь его того? Очень хотелось бы, чтобы он жил».

Пожимают плечами.

«А вы попробуйте, — сказал один, — молока давать ему и бульону…»

Я послушался.

В цирк не хожу, контракт нарушил. Все с Пронькой своим вожусь.

Пичкаю его молоком, бульонами, окружаю игрушками.

Запятайка моя — у меня дворняжка была ученая, математик, умножения и вычисления почище гимназиста делала, — ревновать даже стала к нему. Лает на него, рычит…

Пронька ел, пил, впрочем, всего понемножку, вяло. Да и пользы на грош.

Он оставался все тем же зеленым, скучным и смотрел на меня равнодушно своими большими, темными, немигающими глазами.

Раз только удалось мне вызвать на лице его улыбку, когда петухом над ним заорал и захлопал руками.