Шевалье в сильном волнении зашагал по магазину. Пять месяцев назад рабочие предъявили какие-то требования. Это была такая дерзость. Он, конечно, отказал. Они оставили его и открыли собственный конфексион. Сколько в них было тогда гордости, самоуверенности. И теперь один приходит с повинной. О! Они все придут!..
— Позвать? — спросил несколько смелее закройщик.
— Naturellement Oui, oui![38] Это очень интересан.
Закройщик ушел и вернулся с тщедушным, маленьким человечком в рыжеватой бородке. В нем было много сходства с судном, потерпевшим сильную аварию.
Плохой пиджак висел на нем клочьями, башмаки расползались, как сыр, и длинную, как у птицы, сухую шею его еле прикрывала нижняя, давно не видавшая мыла сорочка.
Он остановился в дверях, в тени, и тиская в руках шляпу, смотрел перед собой пугливыми глазами.
Там, в глубине магазина, освещенный ярким дневным светом, стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы и поджидая его, Шевалье. В фигуре его, в глазах сейчас просвечивало что-то кошачье, хищное.
— А! — проговорил он вкрадчиво. — Monsieur Зигмунд.
Зигмунд прижал к груди шляпу и пролепетал:
— Здравствуйте!
На него уставилось из-за прилавок и кассы тридцать пар глаз комми и Глория.
— Чего же вы стесняетесь?! Пожалуйста! — Шевалье мягким и округлым жестом пригласил его к себе.
Зигмунд короткими шажками, недоверчиво и закрывая рукой прорехи на платье, вышел на середину магазина.
Шевалье брезгливо окинул его грязную сорочку, спутанную и как бы вылепленную из глины бородку, некрасивое, бескровное лицо с глубокими морщинами и провалами на щеках и воспаленными куриными глазами, поморщился и спросил тем же вкрадчивым голосом:
— Что с вами, милейший Зигмунд? У вас такой нехороший вид! Неужели дела ваши так скверны? У вас, как мне казалось, так много заказов! Помилуйте, ваш конфексион!.. О ла-ла!
Шевалье вытянулся на носках, сунул в оба жилетных кармана по два пальца и откинулся назад всем корпусом. В пышных усах его затрепетала полупрезрительная-полуироническая улыбка.
— Его больше нет, — печально прошептал Зигмунд и опустил голову.
Губы у него были сухие — их точно долгое время держали под прессом — и шевелились с трудом.
— Ка-ак?! — притворился изумленным Шевалье.
— Артель наша распалась.
— Вот те раз! Но почему? Mais pourquoi?
— У нас не хватило средств.
— В самом деле? Ай-ай-ай! Как жалко! Но куда делись остальные ваши артельщики? Такие славные, энергичные, предприимчивые молодые люди!
— Не знаю, — ответил Зигмунд уклончиво, щуря воспаленные глаза.
Свет бил прямо в лицо.
— Они ведь собирались задушить меня.
За кассой послышалось хихиканье.
— Вы что же теперь делаете?
— Ничего.
Зигмунд посмотрел на него умоляюще и проговорил:
— Прошу вас… работы…
— Работы?! Вам работы?! Вы удивляете меня, monsieur Зигмунд! Такой независимый, самостоятельный мужчина!..
— Мы… я, жена и дети второй день голодаем… Один ребенок умер… Хозяин выбрасывает на улицу…
В горле у Зигмунда заклокотало.
— Да-а? Вас выбрасывают…
Шевалье переменил тон. Он холодно и с нескрываемым теперь презрением и брезгливостью посмотрел на Зигмунда и резко отчеканил:
— А мне какое дело!
Зигмунд рванулся к нему. Он хотел поймать его руку, но тот быстро отошел в сторону и снова отчеканил:
— Non!.. Ниет!
Это «ниет» прозвучало в магазине, как удар хлыста.
— Уберите его! — сказал он потом закройщику, указав на застывшую в согнутой позе с протянутыми и заметно дрожащими руками жалкую фигуру штучника, как некогда на тот рубль.
Закройщик убрал его. Он выпроводил его в холодную прихожую позади конфексиона.
Штучник, однако, не терял надежды смягчить черствое сердце бывшего патрона. Два дня, как тень, бродил он вокруг магазина, плакал перед закройщиком и несколько раз останавливал Шевалье, когда тот садился с женой в кабриолет.
Шевалье, чтобы отвязаться, смиловался и принял его обратно.
Зигмунд спустился в мастерскую. Она помещалась в подвальном этаже, под конфексионом.
В мастерской с тех пор, как он оставил ее, ничего не изменилось. Та же грязь, сырость, тот же низкий потолок, те же два окна, обросшие паутиной и отвратительной мутью, неохотно пропускающие свет с улицы, пылающая в углу, как глаз диавола, конфорка, громадный стол, заваленный материей, мелками, нитками и тяжелыми ножницами, четыре швейные машины, рокочущие наподобие водопадов и заглушающие всякую мысль, духота, смрад. Люди только другие.