Шпунт подсвистывает.
Лиза и Гончаров со смехом выходят на середину комнаты, берутся за руки и танцуют.
Немного погодя, раскрасневшись, они возвращаются к столу, и работа течет непрерывно, вплоть до вечера…
Сашка тем временем мечется по городу, ищет денег, кредита. Ах, эти деньги, этот кредит!
Прошла неделя, другая. Повышенное настроение падает. Вейнцвейг поет редко. Лиза нервничает. Часто слышен протяжный вздох. Что сделалось с их золотым сном, надеждами?!
Куда Саша ни бросается — отказ. Все суконщики будто сговорились не давать кредита. Это работа Шевалье.
Однажды Саша пришел необыкновенно мрачный. Зубы стиснуты, руки дрожат.
— Что случилось?
— Являюсь к Игнатсу. Позвольте представиться, такой-то! Поддержите! Народ молодой, трезвый, честный!
А он как затопает:
«Бунтовщики! Вон!»
Поступок суконщика вызывает негодование.
— Только не падать духом! — говорит Саша. Он по-прежнему мечется по городу…
Шестой день, как у них лежит заказ на фигаро и пелерину, и они не могут выполнить его. Не хватает материи. Необходимо «очистить» в таможне от пошлины последние заграничные журналы, нитки все вышли…
Саше иногда удается раздобыть четвертную, и они на время вздыхают свободно. Они похожи на челнок, то погружающийся в воду, то выплывающий…
Все источники иссякли. Они голодают и в отчаянии дают торжественную клятву — бороться, «пока не останется камень на камне».
Дни ползут, а кредита все нет. Управляющий домом выселяет их. Случайно завернувший к ним представитель печати находит полное запустение. В шкафу ни кусочка материи, овальное зеркало, конторка и мраморный столик куда-то исчезли. Исчезла вывеска, и к старосте жмется кучка голодных, обросших, оборванных молодых людей. Они жалуются на бессердечие купцов, но ни слова, что они близки к гибели. Мучительно стыдно, больно…
Первый серьезный удар. Записка от Вейнцвейга. Он не пришел на работу. Писал, что не в силах больше выносить такой жизни, и, как ему ни тяжело, он должен оставить артель. В заключение он слезно молил прощения за измену и горячо обнимал и целовал братьев-товарищей.
Спустя два дня получилась такая же записка от Гончарова.
Зигмунд вспомнил один из последних дней.
Сентябрь. В мастерской пусто. Один стул, стол да стенная лампа. Холодно. За окном плещет в мутных лужицах дождь.
Из всей артели уцелело только трое — Саша, Лиза и он — Зигмунд.
«Остатки великой французской армии!» — как окрестил их с горькой иронией Саша.
Лиза, мрачная, осунувшаяся, согнувшись, как старуха, и накрывшись вязаной черной шалью, ходит из угла в угол, и шаги ее гулко отдаются в пустой комнате. Тяжелые думы и страдания изрезали ее красивый круглый лоб глубокими морщинами. Зигмунд стоит у окна, больной, усталый, а Саша — посреди комнаты и мечет громы. Он страшен.
Он говорит, что с господами Шевалье и Игнатсами надо бороться другими средствами, — слово «другими» он резко подчеркивает, — и что он знает, что теперь делать.
— Я прозрел!
И вдруг он впадает в бешенство. Он обзывает бежавших товарищей предателями, проклинает их слабость и трусость.
Он затем набросился на него, Зигмунда, и Лизу.
— А вы! Чего не уходите?!. Ведь я не неволю! Я останусь один!.. Пока камень не останется на камне!.. Слышите?!.
— Нет, кет! Я не оставлю тебя!.. До конца с тобой, и куда ты, туда я!..
Голос ее дрожал, как струна. А он, Зигмунд, молчал. Он прятал глаза, боясь выдать себя.
Настал другой день, и он не пошел больше туда. Нельзя было. Раечка его умирала от скарлатины. К вечеру она умерла.
Потом…
Зигмунду было страшно вспоминать это потом… Он нахлобучил шляпу и пошел к Шевалье.
Если бы Саша или Лиза видели его унижение! Боже!..
При этой мысли сердце у него заныло и медленно поползла слеза.
— Ты!.. Артельщик дурацкий! — услышал он неожиданно позади себя грубый и насмешливый голос закройщика. — Ты пришел сюда работать или галок ловить?! Быть может, хочешь назад в артель? Скажи!
Зигмунд быстро смахнул слезу, сжался в комок, схватился за свою работу, за сак, и шибко забегал по черному полу иглой.
Он больше ни о чем не думал теперь.
Рокотали швейные машины — казалось, что с головокружительной высоты с шумом и грохотом падает в бездну вода, туман и смрад в мастерской становились все гуще и невыносимее, огненный глаз конфорки, точно заплывший кровью, лукаво и насмешливо подмигивал…
У меня на плече
Два часа ночи. Тихо.
Если бы не веселый, неунывающий, вечно болтливый маятник стенных часов, было бы совсем тихо в доме, как в могиле. Сижу у стола и пишу.