В изящной резной молитвенной кабинке главного собора Этории, кабинке из красного дерева, издавна принадлежавшей роду Кайрэан, было всегда тепло, возможно, от огня свечей, горевших жаркими трепетными огоньками на двух больших подсвечниках, царил умиротворяющий и ласковый запах изысканных благовоний. Еще здесь пахло свежим деревом, как отчего-то пахло уже более четырех веков. Сквозь легкую ажурную резьбу отчетливо видны были витражи огромных окон собора, льющийся через них солнечный цвет был всех оттенков витража — красный, желтый, голубой, синий, зеленый… Юноша сосредоточился на цветной — темно-серой с ярко-красным тени на своей руке; элемент резьбы, изображающий силуэт летящей птицы, искаженный острым углом падения световых лучей, более напоминал наконечник стрелы или плоскую рыбу, водившуюся в море у самой черты города. Как всегда в храме, мысли его были простыми и ясными, безыскусными. Здесь он оставлял свой любимый образ за дверью молитвенной кабинки; и все же он никогда не молился в общей зале, избегая случайных взглядов.
Эбисс был воспитан в искренней вере и почтении к Церкви; впрочем, к главенствующей в этом мире религии нетрудно было испытывать искреннюю любовь и уважение — за долгие века существования она ни разу не запятнала себя каким-либо насилием, жестокостью или стремлением оспорить власть у мирских владык. Церковь не собирала какой-либо дани с подданных, довольствуясь тем, что родилось на раз и навсегда дарованных ей в древние еще времена землях, оттого убранство храмом и одежда служителей редко блистали яркой роскошью. Зато она умела дарить умиротворение и душевный покой; заповеди ее были не столь уж тягостны для исполнения, неизбежным страшным посмертием она никого не запугивала, благословение и прощение в обмен на раскаяние были обещаны любому. Не стремясь участвовать в мирских делах, Церковь не пыталась оказать насильственного влияния на нравственный облик своих прихожан — она просто формулировала перечни дурных и хороших поступков, разъясняя, почему они таковы, но никогда не грозила карами за уклон в дурные. К тем, кто бóльшей частью поступал дурно, Церковь относилась с искренней грустью и горестным терпением, как к существам глупым, но небезнадежным еще, которые наказывали себя сами, лишая себя любви ближних. Снискать же такую любовь было высшим блаженством, доступным на этом свете; Церковь легко объясняла, как этого можно достичь. При этом существовали довольно четкие образы Добра и Зла.
К первому относились ангелы, высшие существа, которые оберегали каждого и давали ему добрые советы; ко второму — демоны, дававшие советы дурные и толкавшие на поступки неправедные, злые. Однако, с тем же успехом эти оба начала можно было расположить в душе самого человека, называя их добрыми и злыми помыслами, присущими ему по самой его сути. Ни единого Бога, ни вообще какого-либо персонифицированного Доброго или Злого начала не существовало; были два равных по силе царства — Высшее Добро и Высшее Зло, каждое стремилось склонить человека поступать так, чтобы результатом деяния было реальное добро или реальное зло, или, так как во всем присутствовала двойственность, хотя бы доля того или другого была в пользу какого-то царства. При этом оба царства обращались к одному — к душе и воле человека; в определенном смысле они пребывали только в ней, а не вовне. Видеть Добро в виде ангела в сияющих одеждах, стоящего у тебя за плечом, или в виде света в твоей душе было личным делом каждого; разумеется, для крестьян был более приемлем первый образ, для аристократии — второй. Церкви Зла при этом не существовало — считалось, что этому царству чуждо любое упорядочение, даже такое, как место для молитв или обряд.
Молитва, с такой позиции, могла расцениваться или как воззвание к внешним, реально существующим Силам Добра, или как медитация с сосредоточением на добрых инстинктах в себе — тут каноническая трактовка допускала оба истолкования, более уделяя внимание результату, нежели методу. Эбиссу, невзирая на его образование, более подходящим было обращение к внешней силе — в добровольном склонении головы и признании своей слабости перед Высшей, мудрой, доброй и всегда готовой прийти на помощь Силой было гораздо больше поддержки для души, нежели очередное погружение в себя, с упованием на довольно-таки опостылевшие собственные силы, которыми он и так создавал мир вокруг себя по своей воле.
Сейчас он молился о даровании ему силы и душевного равновесия — того, в чем особо остро нуждался; не рекомендовалось молить о чем-то абстрактном, реальное утешение приходило скорее в ответ на пустяшную, но очень важную для молящего просьбу, нежели на отвлеченные от реальных нужд молитвы. Сила нужна была ему для того, чтобы суметь сохранить то полученное, о чем он так долго мечтал и молил — нереальное хрупкое чудо обретенной взаимности в любви. И вместе с этой мольбой приходила мольба о даровании решения, озарения — как пройти по узкой тропке между невыполнимым, невозможным, тягостным требованием любимого и искренним желанием исполнить любую просьбу, любой приказ его. Юноша отчетливо видел, что, пойди он по пути покорности требованию — рано или поздно червячок несогласия подточит все то, что было между ними, взаимная любовь распадется, не выдержав ежедневного напряжения мелких размолвок, недовольства, неосознанного ощущения обузы и обязанности; не уступи он — обрыв может быть резким и скорым. Но должна была быть тропинка между зыбучим песком и пропастью — вот он и молил о том, чтобы ему дали зрение увидеть эту тропинку и равновесие — пройти по ней. Молитвы исполнялись; пусть — не сразу, но, возможно, именно тогда, когда исполнение было особо нужным и благотворным; молитвы исполнялись — он верил в это истово и искренне.
Он прижался лбом к гладко отполированной резной решетке, пробежал по ней мягкими чувствительными пальцами с модным ярким маникюром; дерево пахло свежо и пряно, заставляя вспоминать запах мокрой коры ясеней в парке загородного замка и то, как он прижимался к ней щекой, стремясь впитать все самые тонкие нюансы этого запаха, запомнить их или хотя бы сохранить на щеке до возвращения под каменные своды замка. Каждый миг воспоминания был пронизан острым счастьем, каждый миг уже стал историей, обрел неуловимый флер легенды или сказания; это была история двоих, и потому она была особо реальной — даже если бы он и забыл что-то из нее или вовсе захотел бы признать ее своим вымыслом, всегда была бы другая сторона, другой свидетель и соучастник, и невозможно было бы объявить эту историю не существовавшей никогда. Юноша резко отстранился от дерева, словно боясь напитать его своими воспоминаниями — когда-нибудь, если вся история обернулась бы убийственным, сокрушительным ударом разрыва, эти воспоминания, ставшие неупокоенными призраками, могли бы являться к нему здесь и больно ранить. Он решительно вышел из кабинки, ровно в тот момент, когда его лицо появлялось из тени деревянного навеса, надевая свою маску холодного презрительного безразличия — и не напрасно, среди молящихся в общем зале, было двое его знакомых, аристократов высшего света. Встреча была скорее неприятной, нежели желанной; но они заметили его — острые взгляды, потянувшиеся ловушки улыбок, сети приветственных кивков… он уже не мог не подойти хотя бы для формального обмена приветствиями, это было бы сочтено оскорблением, поводом для дуэли.
— Приветствую вас, господа! — в меру небрежно и очень обычно для себя бросил он. — Да дарует вам Добро покой и веру!
Но отделаться формальным приветствием и благословением не удалось. Две недели его таинственного отсутствия будоражили город слухами и догадками; эти двое скорее согласились бы отрезать себе правую руку, нежели упустить возможность получить хоть тень сведения, хоть оттенок намека из уст самого виновника событий. За каждым невинным вопросом — о погоде, об охоте, об тяге к уединению — стояло жадное любопытство «Кто? Кто тот счастливчик, которому ты уделил столько времени?». Юноше ничего не стоило сделать разговор пустым и лишенным хоть какой-то почвы строить предположения — и у него это получилось, впрочем, хотя это и не заметно было по спокойному и равнодушному лицу, с несколько бóльшим усилием, нежели обычно. Но в конце концов скучный и утомительный разговор был завершен, и он вышел во двор собора, подозвал слугу, удерживавшего под уздцы его коня.