- Никаких бюллетеней, - сказал себе мой тесть. - Это доставит им слишком большое удовольствие.
И он отправился в театр, в оркестре которого прослужил к тому времени почти четверть века. И он не подкачал - ни в тот день, ни на завтра, ни через неделю. Я испытываю что-то вроде гордости за него. Он не дудел в английский рожок, не клацал тарелками, не пилил струнные. Он махал палочкой: он был дирижер, он заведовал всей музыкой в этом театре. Нееврейская половина оркестра отлично знала, что он - усерднейший ходатай и защитник перед дирекцией за обе половины. Что он выгораживал их перед всеми. Что делает ради них, ради их семей самое трудное для себя: прощает им ошибки, забывчивость, опоздания, их раздражительную и унылую нелюбовь к музыке… Они всё это знали и вроде бы ценили, но за 25 лет они устали это знать и ценить. А сегодня был подходящий шанс это свое давнее утомление выместить на нем. Он обманывал их ожидания. Он бесил шептунов и провокаторов своим спокойствием. Сентиментальный, суетливый хлопотун, он удивлял странной четкостью во всем, что делал или высказывал. Ну давай же, - словно просили они, теряя терпение. - Давай! Жаровня раскалена, осталось шваркнуть на сковородку хороший кусок твоего еврейского сала и слушать, как знатно оно шипит, и глядеть, как забавно оно подпрыгивает - ну прямо живое! Ну потешь, расколись, порхатый, - урони соплю на пюпитр или пожалуйся на нечистую скатерть в буфете, или скажи, что болеешь за Мойшу Ботвинника против Васи Смыслова - всё, что угодно, твое дело только начать! Но он был весь в деле, весь в своей музыке, с головы до ног. Музыка помогла ему выдержать прицельные взгляды всех подонков, у которых охотничьим воодушевлением раздувались ноздри в те дни.
… Теперь мой тесть открыто болеет за Михаила Таля, хотя с шахматами он знаком издали, как с метанием копья. И тихо радуется у своего телевизора, когда ему показывают Ойстраха, Когана или даже Фельцмана, которого он терпеть не может по своим профессиональным причинам.
Вы думаете, он сионист? Упаси бог!
Он мне доказывал, что нет такого понятия - еврейский народ. Уверенно опираясь на сталинское определение нации, он загибал пальцы:
- Общего языка нет? - Нет! Общей территории тоже нет? А культура? Разве есть общая культура? Мой дедушка верил в талмуд, он заворачивался в полосатый талес - вы знаете, что такое талес? - и молился. А я верю в марксизм-ленинизм! По-моему, это самое благородное, самое доходчивое… и я бы сказал, самое интеллигентное учение… Ну скажите: у меня есть общее с Ротшильдом? Ему есть до меня дело? Такое же, как мне до него!
Я побит. Впрочем, нет, у меня еще один аргумент:
- А почему для фашистов все евреи - русские, голландские, польские, немецкие - все были одинаково хороши в газовых камерах? Почему мерзавцы не путались в признаках, общих для всех этих людей? Разве общая судьба - не главный объединяющий признак? У вас есть общее с Ротшильдом! Знаете что? Вы и он одинаково относитесь к Эйхману! Что разъято было географически, исторически, политически - это заново сцементировано в печах Освенцима. Бетон этих печей - вот вам фундамент национальной общности, вам не кажется?
Но я же сказал, что мой тесть не согласен со мной заранее. Поэтому ход наших споров никогда не влияет на их исход.
- Не говорите! Не говорите! - взмолился он, и я отстал.
Про это он не у Эренбурга вычитал, не у Гроссмана; первоисточники они - для меня, а у него были земляки, сверстники, дружки детства и юности - в могильниках и на фотографиях в домах, где чудом уцелевшие жили с иррациональным чувством вечной вины…
Как-то раз я уловил главную особенность миропонимания моего тестя. Я даже вспомнил стихи, в которых она закреплена, эта особенность.
- Вот послушайте, - сказал я. - Это написал Борис Слуцкий:
Наша измученная земля
Заработала у вечности,
Чтобы счастье
отсчитывалось от бесконечности,
А не от абсолютного нуля.
В этом все дело! Вы меряете счастье от абсолютного нуля! Не сажают сегодня невиновных пачками - и слава богу, о чем мечтать! Показали вам по телевизору этого прохиндея в парике - Кобзона - и вы уже ложитесь спать в благодушном настроении… Но это же абсолютный нуль, а вы говорите - о коммунизме, верно?
Тесть выслушал и удовлетворенно кивнул:
- А ведь он тоже еврей - Слуцкий. Его печатают?
Он не сионист, нет. Ни за какие коврижки он не хочет в Израиль. Он сам к себе относится с юмором. Он необидчив и неспесив. Но если ему толкуют про абсолютный нуль, он смотрит нa вас снисходительно и печально.
Он говорит:
- Вы ещё не знаете, молодой человек, с чем его кушают, этот нуль.
И накручивает на палец свою косичку.
Мне нужна абсолютная справедливость. А ему - нет.
Он не знает, кто прав - девятнадцатый съезд или двадцатый, арабы или Израиль, Министерство культуры или такой фрондирующий горлодер, как его зять.
Но он знает совершенно точно, что никакой абсолютной справедливости не бывает. Он радуется хорошему, потому что всегда, каждую минуту, готов к плохому.
… Мы все еще сидели на террасе, когда в дальней от нас комнате вдруг заплакал во сне мой маленький сын. Кaк вскочил со стула мой тесть, его дедушка! Как испугался! Мальчика он обожает до самозабвения. Его старое сердце, с трудом затягивающее проколы боковой и передней стенок миокарда, замирает от этой любви, И от страхов: вдруг ребенка укусит комарик? вдруг ему прохладно при плюс 26 градусах? вдpуг его опоздают кормить?..
Нy что с ним делать, с таким тестем? Какой будет ему моральный приговор?
Меня вообще беспокоит вопрос о гражданской ответственности лиц, любящих своих детей больше, чем идею абсолютной справедливости.
Может быть, их надо четвертовать за мещанство.
А может, - отпускать с богом, нисколько даже не изувечив.
Я - за второе.
Отпустите моего тестя, граждане. Он уже пенсионер. Здесь, на даче, он пишет сочинение, посвященное пятидесятилетию Советской власти. Лично я слушать эту музыку не могу, но кому-то она может понравиться. Если бы юбилярка, принимая от него этот труд, спросила бы, что он хочет в награду, он заговорил бы не о деньгах, не о лауреатстве. Ему нужно, чтобы его внук был здоров, чтобы его не били в школе за пятый пункт и чтобы время от времени по телевизору показывали его знаменитого, уважаемого народом соплеменника.
Во всем остальном Советская власть может положиться на моего тестя.
Прошло несколько месяцев, и я должен написать грустный постскриптум. Тестя уже нет в живых. Отправляясь в Боткинскую больницу умирать, он больше всего хлопотал о том, чтобы вовремя были уплачены его партийные взносы.
1968 г.