Одна из ее немногочисленных подруг, как-то забежав в неурочное время на полчасика покурить, случайно увидела это холст с луной и одинокой фигуркой в кровати, и всплеснула руками, уверяя ее, что это - просто шедевр, и она действительно гений, а вместе с тем и непроходимая дура, потому что давно не выставила эту картину в их институтскую галерею или не повесила в Доме художников для продажи, ее бы там оторвали с руками и ногами за бешеные бабки.
Она отделалась неопределенными фразами о незаконченности работы и, закрыв холст белым покрывалом, увела подругу на кухню к кипящему чайнику, ловко переведя разговор на очередной подружкин роман, о котором та могла говорить взахлеб часами.
...Вчера опять не получилось... Она машинально проделала все утренние, так необходимые, процедуры, и неожиданно поняла, что, занятая исключительно своей ночной борьбой с луной, она уже много дней ничего другого не рисовала... Она порылась в своей сумке и не обнаружила там ни бумаги, ни карандаша, не обнаружила того, без чего она всегда чувствовала себя, как без рук, и без чего никогда не выходила из дома. Она попыталась вспомнить, когда видела их в сумке в последний раз, и, к своему удивлению, не смогла... Она бросила ненавидящий взгляд на закрытый белым покрывалом холст и вышла из квартиры.
...Вагон метро качало и потрясывало. Она стояла, неудобно прижавшись плечом к поручню, зажатая между молодым человеком с большим рюкзаком, с четырьмя сережками в левом ухе и потрепанного вида гражданином, который то и дело пытался повиснуть на ней всем своим весом, дыша в лицо позавчерашним перегаром. Сумка с книгами оттягивала руку, потрепанного гражданина приходилось все время отталкивать, возвращая его в вертикальное положение. Ее отражение в стекле окна смотрело на нее измученно и грустно.
Она никогда не любила час пик, но этого было не избежать, по крайней мере, три раза в день, пятнадцать раз в неделю, с двумя выходными от работы и учебы, и от постоянной толчеи в метро. Утром, днем и вечером, по дороге в институт, на работу и обратно домой, с одним переходом, каждый день, одно и то же, одно и то же...
Поезд неожиданно замедлил ход и остановился. К ее горлу подкатил комок тошноты. Не смотря на то, что с самого рождения она жила в городе, где, как ей казалось, всегда существовало метро, но, сколько она себя помнила, ей все время приходилось делать над собой усилие, спускаясь под землю. Когда она была маленькой - эскалатор казался ей длинной тощей змеей, которая, проглотив ее в самом начале, медленно всасывает ее в себя, опуская все ниже и ниже к прожорливому желудку. Вагоны разносили беспомощных людей по бесконечным разветвлениям огромного подземного организма, и только заметив верхний, полукруглый свод конечной станции, и пробивающийся сквозь желтое сияние ламп дневной солнечный свет, она чувствовала облегчение, и ноги сами несли ее к выходу, обгоняя медлительность поднимающихся ступеней. Она прочитала где-то, что это болезнь - боязнь замкнутых пространств, клаустрофобия, но пока существовало движение вагона - существовала иллюзия возможности передвигаться, даже в этом замкнутом пространстве...
Поезд упорно стоял. Она, в очередной раз придав вертикальное положение своему нетрезвому соседу, уставилась на свое отражение в стекле вагона, пытаясь спрятаться от нарастающей внутри нее паники. Бледное, измученное лицо, уставшие глаза, легкий шарф, выбившийся из-под плаща... И почему-то сразу вспомнилось другое - радостное и счастливое... Ничего не боящееся... И рядом - он...
"Станция Проспект Мира, переход на кольцевую линию", - объявил голос из динамиков, и она, опомнившись, стала продираться сквозь толпу к дверям.
- Спят на ходу, а потом несутся, как оглашенные, - раздался недовольный женский голос за ее спиной.
- Извините, - негромко пробормотала она, изо всех сил стараясь не оставить в вагоне сумку.
Двери закрылись за ее спиной, она, машинально сняв окончательно сбившийся шарф, вздохнула и пошла к эскалатору. И только через несколько секунд поняла, что навстречу ей все громче и громче несутся звуки саксофона.
Она поднялась по эскалатору, прислонилась к стене и закрыла глаза. В ее голове снова закружились картинки прошедшего лета, музыка уносила туда, причиняя почти физическую боль... Музыка летела и парила, музыка неслась, теряясь в переходах метро, музыка звала и обещала надежду...
Она нечаянно застыла около музыканта, и поняла, что больше не может... Не может и не хочет... Что луна вправе праздновать победу...
Он отложил саксофон и подошел к ней:
- Девушка, вам плохо?
- Нет, - сказала она одними губами, и сумка упали из ее рук. - Мне хорошо...
- Давайте, я помогу вам, - саксофонист улыбнулся странной улыбкой, в которой ей почудились запах лета, детства, и вся ее нелепая, и никому не нужная жизнь...
- По-моему, это вам нужно помочь, - нашла в себе силы усмехнуться она, и, порывшись в сумках, бросила в его саксофонный кейс смятую бумажку.
Он снова улыбнулся:
- Визитных карточек мне еще никогда и никто не кидал...
- Оставь на память... - у нее не было сил для разговоров. У нее не было сил для поиска денег, у нее вообще больше не было сил...
Ноги машинально вынесли ее из метро и так же машинально остановились на троллейбусной остановке. Дома ждала незаконченная картина и луна за окном...
Она провозилась почти всю ночь, с отчаяньем приговоренного человека, исступленно, яростно, желая разделаться, покончить с этим наваждением раз и навсегда. И когда уже не было сил, она, даже не бросив последнего взгляда на то, что у нее получилось, закрыла холст покрывалом и рухнула в кровать, не сумев даже раздеться, лишь, как в детстве, спрятавшись с головой под одеялом...
Утром, открыв глаза, она долго не могла понять, что же именно ее разбудило, пока, наконец, до нее не дошло, что в дверь давно и упорно звонят. Она коснулась замка и по привычке заспанно спросила:
- Кто?
В ответ неожиданно раздалось странное:
- Полетаем?
Она так оторопела от такой наивной наглости, что слабо улыбнулась себе спящей и приоткрыла дверь.
В дверном проеме стоял саксофонист, держа впереди себя бутылку мартини, как цветы, и улыбался. Первое, что она подумала: он спятил, я его совсем не знаю, вторая мысль была жестче: выгнать на фиг, и пойти спать обратно, тем более, что теплая кровать манила свернувшимся, как котенок, одеялом, но он улыбался так по-настоящему, в его улыбке было обещание вселенского чуда, в ней дрожали от росы цветы и плавилось так ей любимое лето... Третье, что она подумала: дура!!! И впустила его в квартиру.
Он вошел, и они пили мартини, и она усадила его в кресло, напротив одеяла, все еще помнящего теплоту ее тела, и, глотнув мартини прямо из горлышка, сказала:
- Рассказывай...
Он почему-то задумался, потом улыбнулся:
- Рисуй...
И она, странно, как это иногда бывает во сне, подчиняясь всем его то ли приказам, то ли желаньям, которые звучали и в ней самой, взяла в руки карандаш...
Он улыбался так, как она никогда не умела улыбаться, он улыбался - и все вокруг его улыбки пахло летом и запахом сирени, и чем-то еще до боли знакомым с детства... А может, самим детством?..
- Чьим? - подумала она, водя карандашом по мелованной бумаге, и тут же одернула себя: кому какая разница, в конце концов?..
- Думаешь о детстве? - он снова протягивал ей мартини. - О твоем или моем?
- Откуда ты?... - растерялась она, и, глядя в его глаза, рассмеялась: все было понятно и так, не стоило ни о чем спрашивать...
- Ты всегда рисуешь цветы на асфальте? - он чувствовал себя в ее кресле, напротив ее не застеленной кровати, как у себя дома. Или, как у них?
- Всегда, - выдохнула она, пытаясь поймать карандашом этот странный изгиб его губ, так красиво укладывающийся в улыбку чуда.